Кузьмича с детства преследовало странное желание, можно сказать, наваждение – идея «фикс», как часто про себя повторял старик услышанную от заезжего артиста фразу. Она имела смысл непонятный и заведомо таинственно-невыполнимый, как и желание Кузьмича – свойства, можно сказать, понятного, но невыполнимого: ни много, ни мало – заиметь для постоянного, компактного проживания… танк. Да-да! Самый настоящий: броня, гусеницы, мощный двигатель – обязательно рабочий, рация исправная, а как же: что в мире деется, не готовит ли какой супостат агрессию на родину милую, да и последние новости знать тож неплохо.
В их деревне, некогда многолюдной и богатой, сейчас никакой цивилизации: подгнившие столбы лежат рядком вдоль просёлка, оборвав провода и связь с миром и светом. Электричество отключили, чтоб кого любопытного ненароком не тряхануло, да так всё и оставили. Не для кого стараться: три старухи за семьдесят лет, да им ровесник – Кузьмич – помощник, утеха и наказанье божье.
К танку, как к идее «фикс», дед пришёл не сразу. А всё началось с далёкого, босоногого детства. С мальства, по деревенскому понятию, Кузьмич был тугожоп, и кличку носил всю жизнь такую обидную, может, с неё и дети разбежались по свету, куда глаза глядят. А ничего не поделаешь – природа. Всё семейство – наоборот, особенно папаня в этом деле – прямо спринтера. А Кузьмич – выродок, по полчаса тратил на простое дело.
Сейчас всякие рекорды заносят в книгу, так без сомнения, его папани фамилия на первом месте красовалась бы: это ж уму непостижимо, за какое короткое время и какое количество переработанного продукта выбрасывал. Мелькнул в окошке, расстёгивая штаны, и уже назад бежит, пальцы о фуфайку вытирая, - на скотном дворе работал родитель. По той причине скоростной вся семья для справления естественных надобностей своих пользовалась хлипким сооружением, в обиходе называемом «Уборная». Несколько жёрдочек над выгребной ямой, рубероидное, лоскутное покрытие по стенам и крыше, дерюжка вместо двери. Впервые и задумался Кузьмич о смысле жизни в столь неприглядном, но жизненно необходимом для него месте. Сжавшись комочком, одной рукой уцепившись за дерюжку, другой комкая газету, мечтал пацанёнок – и признаться стыдно: вот в уголке печечка, рядом топчанчик, столик махонький – тепло, всё под рукой, и сиденье удобное такое: покряхтел, не получилось – чайку попил и опять старайся, тужься, хоть целый день.
В долгие минуты раздумий, обычно досаждавших его в непогоду: снег там или дождь льет, зябко, спешить надо, а не получается – не готов организм – додумался парень до явной дури. А если б танк для этого дела приспособить? Нет, сам танк – для жилья, а вот нижний люк, как специально предназначен: открыл, поставил стульчак – сиди хоть неделю. Можешь яму глубочайшую вырыть: наполнил, крутнулся и всё сравнял. А лучше квадратно-гнездовым: передвигайся по огороду по мере надобности, и овощное удобно сажать. И к этому б танку ещё пару снарядиков для спокойствия и пулемёт снаряжённый: в случае пугнуть, вдруг, кого понадобится.
А время летит птицей: отца-спринтера уже давно нет, за ним и мать ушла тихо и незаметно. Братьев и сестёр разметало лихое военное время по миру. Да и свои дети так далеко, что и гостить-то только в письмах обещают, и кличку обидную никто не вспоминает. Перебивается бобылём Кузьмич уже много лет: забрала какая-то хворь его Катю – красавицу, совсем молодую, в самом соку, бабу. Запалилась на сенокосной поре и сгорела в неделю. Старшие – за младших, младшие – за старшими; подросли, разлетелись незаметно птенцы из гнезда шукать судьбу. Да не только из его; вся деревня – три старухи: Марфуша, Дуня, да бывшая партийка – Игнатьевна, активистка непревзойдённая и на старости лет. Чуть что: «В сельсовет немедля! Штраф! Трудодень скидаю! Сообщу, куда надо!» Вот кого пугануть не мешало б, приструнить маленько. Ищет чего-то, всё непорядок высматривает. Дуняшиной козе намедни выговаривала за потравы колхозных лугов; с час маячила перед бессловесным животным, махая руками, а той чё – слушает да ест. А Марфуше прям допрос с пристрастием учинила: откуда, мол, у неё цыплята появились.
Та смеётся:
-Высидела за ночь с заезжим петухом.
А Игнатьевна кипятится:
-Моя ты подруга! Подрываешь устои социалистической нравственности, отрицательный пример подаёшь несознательной, отсталой массе народа! – и кивала многозначительно в сторону Кузьмича и Дуняши. – Отвлекаешь их ум на частное хозяйство, вместо того, как думать об окончательной победе коммунизма.
Ну, это Игнатьевну заносит: любит бабка лекарственного принять, как она говорит: « от давления – настоечки». И бывает, что с утра перебахает лекарства, ох, и шумит тогда старуха: «Излишки изымать, всё в сельсовет снести, мне на подворье, под охрану. Я доберусь до вас, я в ЦК писать буду!» Как заякает, зацыкает, спасу нет…
Приезжал один мордатый, навроде той породы, а с ним ещё мордатей человек пять. Деду бутылку водки сунули, бабкам по кило конфет: красивые, обёртки не наши, а на вкус – голая патока на сое. Водка вроде ничего – не первачок той же активистки Игнатьевны, но деда со стакана взяло крепко, покатил на своих кривых по старухам. И всё б хорошо: приняли, обласкали везде, как-никак – выбора – всегда праздник. И чёрт его, разморённого, занёс к партийке. Наверное, стопочку ещё хотел в честь праздника, а может, для сравнения – чья лучше: из ЦК или местного розлива, рядового члена. В момент отрезвила окаянная активистка Кузьмича, напугала по-первости чуть не до смерти. «Всё, товарищ Рулёв, власть меняется!» - заявила старуха, восседая за огромным, в полкомнаты, столом. Справа от бабки – графинчик, закусочка, перед – стопка пустая и толстая книга-журнал; слева – массивный, под стать столу и старухе, письменный прибор. «Реквизировала в правлении», - отметил Кузьмич, вожделенно посматривая в сторону графинчика.
«Я поставлена…», - толстый, сисковатый палец – угрожающе вверх. Кузьмич готовно вскинул глаза в потолок: щелястая, мухами засиженная матица, почерневшая от времени. Надо думать, не она Игнатьевну поставила. «…И в одном лице представляю секретаря партячейки нашего боевого колхоза «Свет Ильича» и всех остальных членов руководящего звена, в том числе и несознательную, темную массу… и от вас себя представляю. Революция грядет, дед, демократию – в распыл, демократов – в рудники, приспешников и подпевал – колоски собирать. С завтрашнего дня – пенсию в кассу взаимопомощи борющимся представителям за освобождение рабочего класса и крестьянства от угнетателей. И так как я в одном лице, будем завтра национализироваться. А то, ишь чего захотели: коза, цыплята…» Бабка не договорила; заметив страждущий взгляд Кузьмича, воровато взыркивающий в сторону графинчика, грозно добавила: «Пошёл вон, прихвостень! С ранья обежишь деревню: чтоб все в восемь к правлению, то есть к моему крыльцу! Не вздумай филонить – трудодень в момент сниму!» Последняя фраза скосила деда начисто: вздыхая и охая, семенил к себе на подворье.
«Это что ж такое деется? Это они – за бутылку водки купили мою крестьянскую, пролетарскую совесть?! А бабок и тово, за поганых иноземных кило конфет?! Гуманитарная помощь, значится… Ах, паразиты, трудодни опять, палочки ставить! – Кузьмич влетел в сенцы, сунулся на притолку, схватил початую бутылку водки, выбежал на крылечко, наклонил посуду горлышком вниз, - думаете, купили? Купили, думаете, кровососы!.. Эх! Танк бы!..»
Бормотал старик минуты две, пока чуть успокоился и сообразил, что не слышит бульков, и облегчения руке нет. Перевернул бутылку: «Хе! Пробку не вытянул!» Выковырнув корявым, крепким ногтем бумажную затычку, поднял на свет посуду, бултыхнул, плеснул несколько капель водки на прикрылечный камень, задумчиво посмотрел, как она завлажнела на истёртом, крапняном, гранитном валуне.
«А чегой-то я на неё разобиделся? Ну, дурак, один раз за партийцев голоснул, так чего ж теперь арапа пороть? Водка, чай, ни при чем, ей всё равно, кто пьёт: сочувствующий одуреет или совсем наоборот. Да и время не то – не сдюжат партейные. Счас бы годков хоть двадцать скинуть: землицы по семь гектар опосля колхоза на душу. Старик хмыкнул: «Игнатьевна неделю давление сгоняла после собрания, до чёртиков долечилась. Нос, как губка, ткни – первачом изойдёт». Партийка хренова… И че несет… Глотнув хорошо, прямо из горлышка, Кузьмич смачно крякнул, утёрся рукавом армейской – от сына – грязно-зелёной рубахи, присел на крылечко, вспоминая, в каком состоянии выползла на свет божий, через неделю, Игнатьевна.
Марфуша, её подруга, хихикала над старой без удержу: крепко делили по молодости хлопцев, такие баталии закатывали – о- го-го, особенно, если заявлялся уполномоченный какой. А кого только не принимала с верхов в то время деревня!.. Ну, надо сказать, хоть и осуждали подруг односельчане, но и понимали, что дело они делали государственное: то падёж скота спишут, или, там, план помене сверху свалят, а если совсем удачно, то и на первое место по району выходили. А за это тракторишко какой получат, солярки в уборочную подбросят, да мало ли делов в большом, народном хозяйстве. А сейчас… какие дела у них: щипать друг дружку потихоньку не для крепкой ссоры, а чтоб вообще не закиснуть.
-Тебе теперь с месяц аппарат не понадобится – тискай бульбу, и деду хватит, - заливалась Марфуша, глядя на страдания подруги. Та подавленно отговаривалась: понятно было, что мучило бабку всю неделю.
-Куда тебе семь га, скажи! На погост не унесёшь! Ну, куда тебе?
-Да и никуда, дети приедут, пристроят к делу. Земля – всегда земля!
Тут встряла Дуняша:
-Мой Петька отписал: приедет скоро и жёнку учёную по крестьянским делам привезёт, и детишек с собой берут. Просит ничего не зорить, что от колхоза осталось, присмотреть. Много ль осталось? – она обратила лицо к Кузьмичу.
-Дак если б руки, хоть и маловато, можно кое-что собрать, поднялись бы…
-После войны одни бабы да мальцы, - опять заговорили Дуняша, - подняли колхоз: уродовались, но ничего, жили, - посмотрела на свои скрюченные, в страшных переплетениях вен, руки.
-А, ждите, приедут!.. Какие вы несознательные, - встрепенулась Игнатьевна, неча было демократию разводить, - партия всему голова! Она знала и знает, как землю поднимать, постановили б - и всех гуртом назад, в колхозы. А то нахапали по семь га, а чё с ней делать, того не знаете. Сейчас какого представителя из ЦК, он бы всё обсказал: чего, где посадить, когда собирать…
Марфуша ехидно посмотрела на подругу:
-У тя он собирал бы урожай, на перине.
-Ну и что? Я вдовая, одинокая, а ты при живом мужике ни одного не пропускала, хвостом крутила навроде Дуняшиной козы.
-А не мой ли у тебя на Спас в бане спал?
-Откуда я знаю, как он туда попал, да и раненый он в то место.
-А ты откуда знаешь, в какое место он раненый?
-Эй, стой, бабоньки, нет уж давно ни полномочных, ни мужиков наших, чего делить? Вона – Кузьмич одни на всех! – урезонила подруг Дуняша. Старухи сердито сопели по краям лавки. Игнатьевна усиленно шмыгала бульбянистым носом, Марфуша нервно теребила до бела застиранный ситцевый, аккуратно штопаный передник.
Вспоминая тот день, Кузьмич зябко поёжился:
-Дуры вы, дуры, всю жись мужиков делите – своих, чужих – а того не поймёте: дадены они вам были во испытание вашего духа. А вы, это, извините, одним местом проклевали, - довольно забулькал в смехе старик.
-Как это, в испытание? – хором не поняли старухи.
-А вот так, - Кузьмич приосанился, - счас бы ты, Игнатьевна, по партейной линии где-нибудь в большом граде обиталась, при хорошей пенсии, при квартере. Вспомни, как председательша тебя за волосы таскала. Вот-то и оно! – довольно досказал дед, и всё! сиди тут на лавочке теперь, не шебурши…«трудадень сыму…» А ты, Марфуша, забыла, как твой Ванятка тебя с уполномоченным в риге дрыном охаживал, да так старался, что пять лет заработал. Ты окривела в один бок, а он через года три после отсидки и преставился. А куда крепче меня был, хоть и ранетый. А твой дружок и вооще… лишился своего «полномочного» достоинства, - хохотнул старик.
-Ах ты, паскудник! – взъярилась первой Марфуша. – А не ты ль на замок был заключён загорскими мужиками. Ишь, расхороводился! С японской возвратился! В медалях, здоров, как кобель, всё на месте. А у моего весь пах миной вынут. Баб немеряно, а он, вишь. Явился! Гярой! Накатался на бабьем горе, как кот в масле!
-Да ты покажись, Кузьмич, - встряла Игнатьевна, - грят, тебе ножовкой одно яйцо и половину стручка отхватили, замок спиливая.
-Я ж говорю – дуры! – разобиделся дед.
-А ты покажи, покажи, - мстительно наседали старушки.
-Щас вам, выставил, - встав на всякий случай с лавки, - пусть покойная скажет: и дети справные, вон их у меня – пятеро, поболе, чем у других, половинкой столь не настругаешь.
Подруги засмеялись весело и незлобливо.
-Так это опосля Илюхи, младшого, было. А ты и по сей день в баню один ходишь. Не… точно половинку откочерыжили: как рукой гульванья сняло.
А чё мне с вами, бестолковыми, в бане делать? Неколь мне! – Кузьмич, вспоминая перепалку с бабами, сердито фыркал, крутил головой.
Забытая, давняя, нашумевшая на всю округу, история. И сейчас неуютно, дрожь пробирает, вспоминая, как пристраивали ему на одно место два инвалида тракторный подшипник. Хорошо, размер не подошёл: тот уж не спилить ничем. От замка-то еле освободился, всю ночь с покойным друганом, хромым Серёгой, промучились, пока срезали замок, искромсав в клочья мошонку.
-Тьфу, обормоты, - ругнулся дед, - и ты, покойник, прости, христа ради, трепанул по пьянке, ославил на весь свет. Танком бы вас пужнуть! Эхе-хе!
Кузьмич прислонился спиной к нагретой вечерним нежарким солнышком бревенчатой стене. Далеко за озером, где-то в дрожащем мареве, гукнул чуть слышно паровоз. Штоль я тут сижу, всякие глупости вспоминаю. Надо на полигон сходить, давно не был. Ране чуть не каждый день бегал.
Танковый полигон в семи километрах от деревни, в глухом распадке, для Кузьмича, всё равно, как первомайская демонстрация – праздник для души. Иногда ветер доносил звуки глухих взрывов, надсадный рёв моторов. Сердце старика тревожно обмирало, эта сладостная музыка для уха бывшего механика-водителя танка Т-34 волнительна и желанна. Поколесил дед на своей тридцатьчетвёрке по сопкам и распадкам Манчжурии. Фашистов не прихватил, а япошек жёг, как спички, сминая их жестяные коробки-танкетки в скорлупу. А всю войну с сорок первого года с колёсного ЧТЗ не слезал, заменив мужиков, ушедших на фронт. Куда как наловчился управляться с трактором – готовый тебе танкист. К японской поспел: привёз три медали и орден. Бережно хранил от своих огольцов в берестяной шкатулке за божницей. Комсомолята брезговали даже подходить к иконам; иногда и чекушку пристраивал туда Кузьмич – надёжное место.
Вспоминая далёкое, лихое время, запевал иногда дед две песни, которые и знал только: «По долинам и по взгорьям» и «Танки наши быстры». Пил дед редко: на День Победы обязательно и день возвращения в родную деревню с японской. Остальные праздники валил в одну кучу – и престольные, и новые, по которым, возьмись только отмечать, и света божьего не возвидишь. Есть выпить – выпьет, а нет, так и в грешной день работать будет.
Семья у Кузьмича удалась: старший сын – танкист, офицер, комбат, закончил Казанское танковое училище. И сейчас только редкие письма с Дальнего Востока радуют старика. Доволен дед: «Весь в меня, старшой, Андрюха!» Редко бывает дома: далеко, не с руки, тем более, по нашему непонятному времени. Последний раз был проездом – после Афганистана часть его возвращалась к прежнему месту дислокации. «Мои корни», - гордился дед, хоть и не очень нравилось, что присмотрел тот молодуху московскую: фольклёр собирала, всё лето у Дуняши столовалась. Женат всё ж, и командир большой, детишек двое. Кряхтел, но молчал. Только и сказал сыну один раз: «Чтой-то я, Андрюха, не пойму: неужто в городу так кормёжка плоха, а может, больна? Так ты остерегись, дело-то семейное. Ну, надо ж, я столько костей сроду на человеке, тем более, на бабе, не видал. Срам прикроет гульфиком, а чё показывает: два прыща? Тьфу… синяков только навешаешь…»
-Батя, сейчас, по культурным понятиям, такие женщины в самой цене – писк моды! Она тут, на безрыбье, мне внимание уделила, а там пройдёт и не взглянет.
-Это чтой-то? – обиделся Кузьмич за сына, - почему там к ней тебе ходу нет? герою, целому полковнику! не может быть!
-Не по моему рту, батя, ягода! При нашей военной жизни не каждая ниткой захочет быть. Как моя Оля – таких мало! Клопы, тараканы, помои, постирушки, - всё есть.
-А какого хрена с ней, с воблой замоченной валандаешься? У тя семья, жена какая, а ты тут мудя греешь!?
-Да, батя, грею! – потёр обожжёную щёку ладонью: борода чуть прикрывала уродливый пласт кожи.
-Да, да, сынок, - растерянно задёргал губами дед, засуетился, собирая на стол.
Забытым, тревожно-опасным, страшным, пахнуло на Кузьмича. Как-то не вязалась суровая, мрачная искра в глубине сыновьих глаз – метка далёкой, грозной, непонятной жизни, с тем озорным мальчишкой, первенцем: надеждой, опорой матери, отцу. Всё успевал, как веретено с утра до вечера: школа, огород, колхоз, с отцом на тракторе; после смерти матери только его руками и присмотрены младшие. А они, неблагодарные, разбежались – и ни привета, ни ответа – не чтят ни отца, ни брата. Ругал Андрея: середняк денег просит, дело открывает – первоначальный взнос.
-Не давай, сынок, - попросил старик, - прокутит, невдалой он, тяму нашего нету в ём.
-Нет, батя, просит – дам, пока есть, а там, как повезёт.
-Ну, как хошь, - обиделся Кузьмич, - ежели лишние – давай.
От нахлынувших воспоминаний старик растревожился не на шутку.
-Сбегаю на полигон, что-то давно не гукает в той стороне, может, и не доведётся боле отвести душу, посмотреть на могучие, стальные машины.
Туда-сюда почти двадцать километров, путь не близкий. Был когда-то велосипед производства Минского завода. Ох, и крепкое изделие – умели делать при социализме. Три сорванца на нет откатали до возраста, и девчонкам досталось, и они с матерью натешились: хоть в магазин или на базар, на разъезд километра за три, круть - круть, и уже на месте. Но нет уже давно велосипеда. Как-то по весне вспомнил Кузьмич о нём, вытащил из сарая на свет божий, а он и сложился, едва поставил на землю. Так и выбросил в овраг. Новый не купить самому. Андрюха предлагал помочь, но Кузьмич испугался: два колеса всё ж, а возраст такой, что ежели невзначай грохнешься, то собрать деда будет некому: «Не… я лучше пешим, привык».
Повздыхав, Кузьмич завернул шмат желтелого сала в старую газету, кус хлеба положил, потом примерился на пару огурцов и луковицу, решил, что тяжело будет. Огурцы отложил. Сунул свёрток в карман старого, опять же, сыновнего, кителя, заспешил. Собрался дед поздновато, чуть за полудни, но это и с руки: как раз подгадает к ночным стрельбам, а по утру, по холодку – домой.
Оцепление полигона, рота охраны о чудаковатом старике предавали по призыву, иногда какой солдатик подсаживался к нему на взгорок покурить да поговорить о жизни. Кузьмич не очень любил пустопорожних разговоров, а особенно раздражал его табачный дух, с детства не баловался: раза два пробовал, нет, не привилось. Тошнота да горечь во рту, вот и вся радость. Ждал с нетерпением момента, когда останется один на один со своими грешными мыслями, ну, а какие они могут быть. Глянь со стороны на деда, умрёшь со смеху: руками дёргает, ногами дрыгает, глаза прищуривает, ёрзает, упёршись взглядом в какую-нибудь машину. Вот она отработала, подкатила к месту стоянки. Всё! Перекур! Чёрные фигурки повыскакивали на броню. Дед, вертанувшись на месте, отдуваясь, валился на траву. Так отработав пару часиков, старик перекусывал и, отдохнув маленько, спешил домой. Другое дело ночью. Почти ничего не видно, только рёв мощных двигателей, сноп искр из выхлопной трубы, ослепительный свет луча прожекторной фары.
-Эх! Разгильдяй! Не жалеет двигун, сосунок, не жалеет! Ишь, газует, что командир смотрит? Наряд ему! – бубнил расстроено Кузьмич.
Но больше всего деду нравилось, когда стрельбы шли с приборами ночного видения. Это ему Андрюха объяснил. Где-то гудит, чуть вспышка мгновенная из пушки, и сразу же вдалеке у холма – ярко-оранжевый взблеск взрыва. «Ишь, как ловко, - думал дед, - ни за что не засекёшь, откуль стрельнул, а он всё видит…» Конечно, много красивее стрельба трассирующими: огненные росчерки так и пронзают темь. Потом как будто кто-то огненной метлой махнул – сноп стремительно-ярких искр веером в невидимую точку – пулемёт шпарит. Под утро дед задрёмывал, укрывшись стареньким, брезентовым, пастушечьим плащиком: прятал в ямке под кустиком – не таскать же с собой.
Просыпался с лучами утреннего солнышка, радостно, счастливо моргая ресницами: «Чем не жись?» – думал Кузьмич, эх красота… паутина серебром по кустам развешена, дрожит, переливается изумрудом. Дерева как резные, каждый листочек на виду , каждая пупырышечка… А свежо-то, а и чисто как в утренней прохладе, и не понять, то ли жив, то ли в раю уже. Птицы заливаются… щебечут неугомонные! Но и тишь-то, аж звон, сам вроде пуст и легок, как кусочек облачка в далекой синеве, навроде пуха. Несет деда, качает… задремывал опять Кузьмич. Все же стряхивал наваждение, доставал свой узелок, не спеша, доедывал и ещё чуть передохнув, трогался в путь. На полигон старался отправляться в вёдро, ловил устойчивую погоду; расписание стрельб на многие годы – без изменений: ночь – день, ночь – день, - не спутаешь.
Вот и в этот раз Кузьмич отправился по хорошей погоде к ночным стрельбам, но вышел рановато, не спеша, вышагивал по пыльному, местами густо заросшему травой, просёлку, мимо небольшого озера, до войны богатого всякой рыбой, особенно карасями со сковородку величиной, не менее, один в один. Потом, в голодное время – много чего осталось с боёв: дошли до их деревеньки немцы - добра взрывного натащили пацаны с тех мест, где шли бои, достаточно, чтобы извести всю рыбу. Сейчас опять вроде что-то появилось. При «Кукурузнике» даже запускали мальков язя и навроде ещё… амура какого-то. Видно: сидят дачники по берегам, из тросты удочки торчат, на дутиках выплывают даже на середку, на самую глыбь. Зимой на льду маются, дед поежился… Летом-то проворней, тепло, не простудно.
Все же паршивые берега у озера, и дно такое же: ил, камни, тычки той же тросты, ракушки. Пока в воду по грудь забредёшь, все ноги исколешь, или о створку ракушек порежешь. Никчёмное вроде озерко, хоть и красивое: берега с одной стороны крутые, заросшие ивняком, лещиной, с другой – низкие, непроходимые заросли осокоря. Э-хе-хе… всю войну кормило окрестные деревеньки озерко, уж потом захирело, когда на берегу птичник построили, потравили удобрениями с близлежащих полей. Ручьев-то вон сколько, хоть талая, хоть дождевая, вся вода в округе из него, и опять же в воду. Нет… это от обиды, любит свое озеро Кузьмич… Досадует, что не дало оно отпор всяким преобразователям, а как дашь… порешили на верхах и не вякни. А теперь чего? Дед сердито сплюнул. Потом задумался… а может и хорошо, что побросали. Боженькина воля, охолонет природа и народишка поумнеет, вот тогда уж по уму все захозяйствуется, вот уж закипит тут, вот уж попрет все! Эх, жалко, что Кузьмичу не дожить. И сейчас красота… чуть отступив от озерной поймы, в причудливом орнаменте перелесков – поля, редкие деревни. Весной округа – в розовой кипени яблоневого, вишнёвого цвета, как в пене. Вишня у них плодоносит… ветки ломит, как спички. Хуторов невидимо много было в округе, от себя только сады и оставили да заросшие, развалившиеся в гниль, подворья. С погоста хорошо видна даль, а ещё лучше с воробьёвой горы – куда глаз хватает. Картина! Душа радуется простору!
Кузьмич прошёл уже, потом остановился: «Чего, ведь можно и в дело пустить – хорошие брёвна, почти не тронуло временем, - он стукнул кулаком, - звенит, как прочно: пару хлевов можно смастерячить». Осмотрел деловито здание бывшего клуба. Тут правление вот, тут библиотека, тут магазин, - всё под одной крышей, очень хорошо придумано: все дела в одном месте. А чуть подальше – здание бывшей электростации, тоже ничего постройка, пойдёт в дело и она. А вон кинобудка, оштукатурена была, разъехалась, сползла на землю вместе со стенами. Забегали в мальцах к киномеханику бутылочку распить, на троих, как положено. Ну, за стакан и за понюх корочки – киношнику грамм пятьдесят, ему хватало. К середине фильма уже кто-то из ушлых, расторопных ребят менял бобины, следил за чадящим, капризным донельзя, оглушительно стрекотавшим на всю округу, маленьким движком.
Приклубная, некогда митинговая площадь, выглядела совсем неприглядно: трава, сплошь кусты ольхи, кой-где ивняк. «Вода близко», - решил Кузьмич. Посмотрел на солнышко, засуетился. Хотелось засветло заглянуть на полустанок: давно не был – знакомых встретить, последние новости услыхать, может, посвежее чего знают. Остановился у родничка перекусить – целый день впроголодь. Смочив ладошкой губы, хлебнул студёной, из пригоршни, прозрачной, вкусной влаги, решил до места провиант не трогать.
Кузьмич споро двигался по большаку, то поднимаясь на бугор, то спускаясь в перелесок. Кругом заброшенные, поросшие травой, поля; три деревеньки полупустые проскочил околицей: «Неча делать: жалости выслушивать – своих хватает». Кое-где запаханы участки, рожь уже подошла под жатву. Кузьмич пожалел: «Нет хозяина, нет! Огрехи на пахоте: там густо, тут пусто. Ну, что делать: удобрения нет, навоза – кот наплакал. Ещё и убрать надо. А всё ж для себя сажают, вроде никто не гонит – не из-под палки, можно постараться. Иль без палки и не умеем уже ничего?»
Но вот приличное поле гектар на пять. И там, ближе к озеру, ещё картошка на столько же, вдалеке какие-то постройки, уркает где-то трактор. «Ты смотри! – возрадовался Кузьмич, - во какие дела: ухожено, справно и землица хороша, пшеничка какая - одна к одной. А… так это ж фермер. Вот кого Игнатьевна костерит во всех святителей: «Кулак, эксплуататор, осквернитель социалистической морали…» А почему это, он такой плохой? Совсем наоборот. С такого поля – сам он этого не съест, деньги сейчас откладывать в кубышку – пустое занятие – продавать будет, технику прикупит, другой инвентарь какой. «Подумаешь – помещик, зато люди с работой, сыты, обуты, одеты, ларек вон открыл - всё есть и в долг даёт. Нам бы такого, только кто в нашу глушь полезет: дороги хорошей нет, света нет, грязи – по уши, а работы – выше головы!»
Так, в грустных раздумьях, Кузьмич дотопал до железной дороги, повернул и, пройдя через небольшую берёзовую рощицу, вышел к разъезду. От него как раз тронулся состав, был он далековато и удалялся от старика, но всё же заметил Кузьмич, рассмотрел технику на его платформах: зачехлённые танки, крытые машины, кухни, солдат. «Это куда они, на ученья, никак?.. Эх! Опоздал!»
Дед заспешил. Вся земля, куда ни глянь, перепахана танковыми гусеницами. Брёвна, доски, проволока, ящики, - всякого хлама видимо-невидимо. «Чтой-то они так насвинячили? Тут, никак, люди живут. Кто прибирать будет?»
Но, присмотревшись повнимательнее, понял Кузьмич: никого на разъезде давно уже нет. Несколько бараков в расхристаном состоянии, запустение, разбой. «Сады тут были знатные, - вспомнил старик, - как Мамай прошёл. Зелень ещё, недельки б две-три, дозреть… – животом, чать, намаются…» - посочувствовал Кузьмич, с сожалением оглядывая искорёженные деревья: где сук отломили, где надломлен, как подбитое крыло, висит сиротливо, уже подвяв листвой. «Эх, обормоты, что ж вы, думаете, конец света? Вернутся люди, место ужё как добро, земля богата, может, не сразу, не в год-два, а вернутся!»
И так горько ему было смотреть на разор и запустение, ну, хоть плачь, аж задохнулся от обиды. Базарный, обширный навес лежит на земле, десяток полуразобраных амбаров: брёвна под колёса и гусеницы пригодились. Старик зашёл в здание разъезда. Его хоть не развалили – кирпичное – и тут всё разбито, загажено. «Тьфу…» - опять ругнулся дед, вышел на перрон, только он в порядке. Железобетон, с него танки сразу на платформу железнодорожную въезжают. Вот это сделано, тут уж не развалишь.
Кузьмич приуныл: что ж получается: зря топал? Кто знал, что так случится? Ладно уж, отдохну да домой. Ещё раз окинув разбросанные по территории доски, покачал головой: «Кубов десять набрать можно, а то и поболе, а как вывезть?» Махнув рукой, отправился вниз, к небольшой балке, там, рядом со старым овощехранилищем торчал под бугром замшелый сруб колодца. По дороге подобрал кусочек бечёвки и банку стеклянную из-под кабачков: вдруг, ведра нет. Ведро, мятое, битое, висело на новом, ещё в смазке, тросике. Кузьмич достал воды: «Трос сниму опосля, нужная вещь, пригодится». Разложил снедь на газете, присел на лавочку, положил в рот ломтик сала. Тёплое, тягучее, жевалось тяжело, но обильная слюна и время, за которое Кузьмич управлялся с продуктом, насыщали его не хуже чашки наваристых щей.
Отпив водички из отмытой банки, огляделся. И тут траками землю изуродовали. Кузьмич проследил взглядом, куда вёл танковый след… подскочил, чуть не подавившись сальной шкуркой, которую жевал от нечего делать. Выплюнул её, осторожно, не веря своим глазам, подошёл к овощехранилищу… Танк! Настоящий танк, как рисовал и объяснял сын, – Т-72 – в грязи, в пыли, угрожающе-неприступно возвышался над стариком!..
«Чтой-то он тут делает? – дед осмотрелся: тихо кругом, - без охраны, может, с устатку внутрях спят?» – Кузьмич подошёл поближе, стукнул костяшкой пальцев по закрылку, только руку оцарапал. - «Каменюгой надо!» - Подобрал подходящий булыжник. Бум-бум – изо всех сил наяривал испуганный дед, взобравшись на башню и растерянно таращась по сторонам. – «Никого! Это как же так?! Что получается?! Бросили без присмотра такую технику? Может, к бабам сбежали? А какие тут бабы? Нет ни одной в округе километров за пятьдесят, подходялой. Спят где-то в кустах – устали, поди». Он еще раз окинул окрестности взглядом, - А… вот оно што, платформа поломалась, колеса небекрень, стоит на насыпи, с платформы бревна, по которым танк съехал. Ну и ну…»
Кузьмич приподнял крышку люка, заглянул внутрь: запахи! ой, какие запахи!.. Дед задохнулся, как будто ему не семьдесят лет, - отлучился на пять минут по нужде: сейчас нырнёт в чрево стальной машины, за рычаги и – вперёд! И не удержался Кузьмич. Воровато оглянувшись, юркнул на сиденье: «А чё сделают?.. не расстреляют, ну, поругают маненько. Ой! Сколь тут нового, а просторно как, уютно, добротно! Переключателей – не счесь: циферблатов, стрелок! А вот моторная группа…»
С двигателем Кузьмич разобрался быстро: давление, температура масла, топливо. Андрюха объяснял терпеливо, но тут, по первости, старик растерялся немного. Мелькнула мысль, прикинул, где что расположить: вот топчан, сидушку командира только снять; тут печку, там вон столик, рукомойник возле рации повесить можно, ну, и люк нижний на месте. Кузьмич зажмурился, сердце сладко заныло: мечта всей жизни, несбыточная и желанная, как жар птица – вот она, руку протяни, ключ вправо, и пошёл потихоньку… Стукнул по броне, вылезая из танка: «Я б вам показал: трудодень сымать!»…
Целых три дня промаялся старик на разъезде, доглядывая танк. Вроде, по всему получалось, что забыли. В голове у деда это не укладывалось, но по новым, странным, непутёвым временам такое вполне могло быть. Кто их знает, врагов, может, специально припрятали, потом продадут на пропой… В общем, измаялся старик, а так и не додумался до стоящей мысли. Да и живот вдруг неожиданно подвёл деда.
Но заволновался Кузьмич только на третьи сутки, а до этого чувствовал себя вполне счастливым. День бродил, собирал доски и складывал их на тракторные, кем-то забытые сани. Воткнул по бокам трёхметровые слеги и навалил такой воз, что ни один трактор не упрёт. Зачем он собирал доски в сани, да ещё аккуратно утягивал их проволокой, вникать глубоко не решался. Так, вроде добро жалко: может, кому пригодится. Хотя и свербила мыслишка цепануть их танком, за час домчать до деревни и назад быстренько, танк на место поставить. Сверху воза Кузьмич пристроил десятка два снарядных ящиков: доски уж очень хороши – одна к другой. Потом подобрал в кучу ветошь, промасленую бумагу. Поджигать не решился: во-первых – сушь, не дай бог, искра. А во-вторых – спичек нет.
«Разгильдяи всё ж, - сердито думал Кузьмич, - пустой у них старшина, это ж надо, столь добра пооставлять, - сердито пнул два сложенных друг на друга ящика, прикрытых газетой. – Ну, как так, шанцевый инструмент бросили. - Валялись две ложки, кружка солдатская, кус ломаного хлеба, пустая бутылка из-под водки, почти полная банка тушёнки. - Ну, это не рядовые, это, точно, старшина с командиром: им ничто, в столовке покормят». Больше всего деда возмутила недоеденная банка тушёнки. Сало, как ни тянулось, сжевалось ещё во вчерашний вечер. Кузьмич несколько раз заглядывал на яблоки: зеленоваты. Но потом, вспомнив о своём прозвище, решил: «Ничто, только польза будет…»
Целый день ходил, поджёвывая кисляки, да поплёвывая отсосанной зелёной шкуркой. Дед ковырнул тушёнку щепочкой: розовое, с белыми кусочками жира, мясо, ударило в нос чесночным, крепким духом: «Да вроде не стухло. Сушь, чего оно стухнет?» Он тронул языком мясо, пожевал немного, проглотил, посмотрел с сожалением на пустую банку: «Хороша, зараза! – Старик поднялся с ящиков. – А эти куда? Ай, хватит мне! – пнул их покрепче, стараясь развалить, - ой! ой!» – завопил старик. На ногах у него старые, сыновьи, кроссовки; Кузьмич, не рассчитав сил, чуть не вывернул пальцы – ящики с места не сдвинулись.
Трясущимися руками отщёлкнул замки, откинул крышку: «Батюшки-святы! – всплеснул в ужасе дед руками, - снаряды! Что ж они, совсем ополоумели с бутылки водки – молодые, здоровые?! И что это деется, ни в стране, ни в армии – никакого порядка, - сокрушался дед. – А тяжёлые какие, - бурчал старик, перетаскивая снаряды в танк, и пристраивая их в кассеты. – Место знать надо! Мало ли дураков: в костёр бросят или опять кто рыбу глушить решит. Эх! Бахнуть, хоть разок!.. Лезь, отселя, бахальник, а то бахнешь!» – Кузьмич птицей слетел с танка и, на ходу расстёгивая штаны, старался как можно дальше успеть опорожниться: сам же потом и вляпаешься.
Старик доходил: сутки полоскало его одной водой; попьёт чуть – и в кусты. Уже не летал старик: волоком, пошатываясь, тащился, куда успевал, штаны не застёгивал. «Ох, божье наказание, - стонал дед, - и за что оно мне? Где так согрешил? Помру не за понюх, не иначе – дизентерия, она, проклятая, весь на дерьмо изошёл, и таво не осталось – кишки счас поёдут!» Кто знает, что подвигло Кузьмича к действию: полное отупление от вынувшего душу поноса или страх умереть позорной смертью в безвестности.
Уселся Кузьмич плотнее на сиденье водителя, вздохнул глубоко, запустил двигатель, прогрел, как положено, с замиранием сердца вглядываясь в стрелки приборов, вслушиваясь в работу мотора. Вот стрелочки переместились в белый сектор: двигатель сыто рокотал, требуя посыла. За трое суток Кузьмич не раз представлял, как и что он будет делать, если понадобится вести тяжёлую машину. По рассказам сына, а донимал Андрюху часами, дед теперь неплохо ориентировался в сложном организме боевой машины. Чуть заминка с рацией. Но она и не нужна, на спинке сиденья висел маленький приемничек, дед его не трогал а сегодня решил покрутить. Нащупал «Маяк», но музыка какая-то заупокойная. Приглушил: «Вроде как помер кто-то наверху… ну и мне сидеть тут не с руки: запросто прижмуриться могу: в глазах уже круги зелёные. Давай, Кузьмич, трогай! – приказал старик, - будет мне тюрьма, аль ещё что: то дело долгое, ещё дожить надо. А то тугожоп… тугожоп… - от поноса помер, вот смеху-то будет!»
Кузьмич от обиды скривился, смахнул слезу, дал газу и выкатил из капонира. «Ай, да зверь, как ласково управляется!» – не удержавшись, газанул, крутнулся на месте, рыскнул туда-сюда. Удивился малой нагрузке управления. Сын говорил о каких-то усилителях, не иначе, они помогают: «Хорошо придумали, молодцы, не ране: руки все повырываешь. Не дай бог, бой затяжной или куда подале: перемещение по пересеченной местности особливо». Поддав ещё газу, Кузьмич покатил к санкам. С непривычки помучившись маленько, зацепил сани и попёр, пыля вдоль линии. «Грохочет, шумит на всю округу, - тревожился дед. По свету домой ехать не решился, - перекурю немного, солнце вон уже, за горизонт зацепилось».
Кузьмич свесил ноги в люк, включил радио. Передавали новости. То, что услышал, заставило его упасть внутрь; оттопырив ладонью ухо, слушал, не дыша. – «Белый дом расстреливают какой-то, в Америке или где? нет, не похоже. Руцкой там, вроде наш, и Хасбулат взбаламошенный тоже там. Свят, свят! – заголосил Кузьмич, - ой! война! ой! война… Андрюха! Сынок! Ой! Дети мои! И свои на своих!» Минут десять причитал дед, пока чуть успокоился. С полчаса внимательно вслушивался во все голоса, которые носились по эфиру. Соображаловка у Кузьмича работала, и из всей трескотни, которую услышал, кое-что полезное для себя выудил.
Первое: им сейчас не до танка, а потом могут и не вспомнить, а если и вспомнят, найти – не найдут: схорониться как следует и бабкам наказать, чтоб молчали. Второе: в белом доме сидят партейные, но уже, похоже, будут сидеть в другом месте, значит, за Андрюху бояться нечего – далеко он. Ну, а пока домой порулим.
«Эх, дорогой! Теперь ништо, сам ты мне в руки дался. На старости лет, может, в радость, может, в горе, - Кузьмич ущипнул себя, - нет! Не сон! – Через полчаса танк рыкал по деревне, сотрясая ветхие домишки, - счас вы, куры трухлявые, с кроватей полетите, - улыбался дед, подгазовывая, - может, Игнатьевна встречать выйдет, чать, свои пришли».
Да куда выйдешь к такому страшилищу, сховаться куда подальше от греха. Если б не за рычагами, сам первый в погреб забился б, и поглубже. Остановился возле своей избёнки, чуть переждав, заглушил двигатель. Включил приемник, послушал новости: вроде дело к концу идёт: один пьёт, другой курит, – не поймешь, что….
«Ну, что, бабок надо на совет звать. Игнатьевну – за грудки, стакашек пусть нальёт с устатку, и перекусить уже пора. А нутря-то сковало, смотри, как протрясло».
-Вить какой у меня организм, - рассказывал он собравшимся старухам, - у всех от страха… это… дальше, чем видят, а у меня – хоть шилом ковыряй.
-Так ты, Кузьмич, всю жизнь значит, с ей, болезной и промаялся, - подцепила ласково Дуняша.
-Это с чем?
-Ну… с медвежьей болестью. Если б у тебя, как у всех, ты б давно на погосте был: сам, гришь, с испугу закрепило.
-Замолчь, - повысил голос дед, - слыхали, что-сь на верхах деется, - война, революция!
Клевавшая носом Игнатьевна встрепенулась, вскинула осоловелые глаза: «Дак что, демократов по шапке?»
Дед задумался. Кому по шапке дают, он разобрался, но тут – стратегия: скажи, как хочет Игнатьевна, можа, и нальёт за такое дело. Сказать правду, вроде, негоже. Покряхтев, дед дипломатично ответил: «Там какие-то другие, не товарищи и не демократы, с Кавказа, навроде». Игнатьевна окончательно сбросила дрёму: «Я и говорю, с Кавказа он был, и порядок был, и теперь будет. А танк у тебя откуда: Андрюха украл?»
-Не украл, а подарил на день рождения, его за боевые подвиги наградили личным оружием.
Игнатьевна растерянно уставилась на старика. «Что, съела?» – съехидничал про себя дед.
-Ну, а личная, именная подпись где? – нашлась бабка.
-А это просто: поднимайся на башню, там она, на золотой пластине, внутри танка, как положено: такому-то от такого-то, за то-то!»
Знал Кузьмич: ни за какие блага не полезет старая на танк: могучая старуха, пудов на восемь, на своё крылечко с трудом поднимается.
Решив, что пора приступать к основной задаче, Кузьмич начал разъяснять старушкам, для чего танк, особенно упирая на то: если какая революция случится, советская власть опять… - вот, пожалуйста, какие мы герои, - защищайте завоевания народа. Может, какую награду дадут. Игнатьевна задумчиво пожмыхала носом. Дуняша с Марфушей с интересом молчали.
-Так, правильно, Кузьмич, сознательность у тебя проявляется на старости лет. Сейчас схожу за партийным журналом, запишу в приход, всё честь по чести.
-Погоди, - закричал старик, чувствуя: если бабка уйдёт, то сто грамм ему не видать, - погодь, погодь! Я с тобой, помогу, - заковылял Кузьмич. Всё тело ломило, как после молотьбы, в ушах – звон, треск. – Ты пойми, Игнатьевна, какая почётность тебе будет. Не ровняй отчёт какой-то бумажный или танк настоящий. Там, на верхах, сразу поймут, кто есть кто. Дело, вишь ли, партейное, праздничное, отметить надо, а?..
-Да, да, - кивала та головой, стараясь ступать повеличавее.
-Ленина не хватает: броневичок есть, а вождя нет…
-Какого Ленина? – Вождя? – бабка зацепилась за порог войлочным шлёпанцем и грузно упала на колени.
-А вот, Игнатьевна, у тебя в углу переднем патрет Ильича. Как ваши придут, мы его на танк и повесим.
-Правду говоришь, Кузьмич, наши придут, всех на танке повесят, - бормотала старуха, подползая к столу.
-Поднимайся, Игнатьевна, садись за стол, я соберу, что надо, - из последних сил, сдерживая злость, приговаривал старик. – Плесни лампешку, - без надежды посопел Кузьмич, усаживая под портрет Ильича старуху.
Та неожиданно трезвым взглядом хитро глянула на Кузьмича.
-Пиши расписку!
-Это что за расписку? – испугался дед. «И чё, язва активная, придумала? В дым была пьяная!»…
-Пиши, - бабка достала толстую тетрадь. Послюнив палец, отлистнула обложку, примерившись, дёрнула за лист: оторвался вкривь. Сильно повздыхав, плюнула на большой палец. Примерилась – дёрг, опять криво. - «Пьяная в дым, зараза, хоть и держится!»
-На, пиши, потом подравняешь ножницами.
Кузьмич - мужик довольно грамотный по деревенским меркам. Но то ли усталость, а может, вожделенные сто грамм застили соображаловку, - прозевал он момент, когда объехала его Игнатьевна. Раскрыв рот, он читал, что продиктовала ему старая партийная активистка. Получалось, что за рюмку дед вместе с танком поступал в полное распоряжение представителю революционного народа – Гусаковой Тамаре Игнатьевне, в чём самолично и расписался, а та уже и печать колхозную, гербовую пристроила. Подпись для старика – тьфу. Но когда он увидел под своим заявлением серп и молот в колосьях на земном шаре, обмер…
«Дело тюремное, - подумал Кузьмич, - и где она эту печать треклятую откопала. Не подчиниться – придут ихние, и вся недолга – к стенке, и шлёпнут.
Игнатьевна с интересом следила за стариком. Тот даже с лица спал, потом, потупившись, робко попросил:
-Такое дело сурьёзное, а ты всего сто грамм, дай литровочку!
-Обрадовался, «литровочку». Ты неделю не боеготов будешь. Постановляю в качестве премиальных особо отличившимся – сто грамм. Ты сегодня отличился, иди за посудой, чекушку налью.
-Налей в свою, завтра отдам.
-Отдашь две.
«Вот, крохоборка! – довольный Кузьмич шагал по ночной деревне. – Сходи, утрись своей распиской! Хе…хе! Испугала, дура партейная! Печать с гербом… Нет таких печатей: колхоза нет – и печати нет!
Старик был доволен: к танку Игнатьевна не подойдёт. «Если что, сяду, закроюсь. Пыхти, ходи кругом, а то и пугнуть могу!» Совсем завеселев, дед забежал к Дуняше, одолжил у неё четыре яйца, хлеба – сало своё. Поджарил на камельке яичницу. Сковородку с яичницей, хлеб, огурцы, соль, луковицу, - всё это он аккуратно поставил на газету, постеленную на броню перед открытым люком водителя, забрался в танк, потянулся на сиденьи. «Эх! Вот счастье моё где, теперь и помереть не грех, - налил стопочку, стукнулся о броню. – Ну, с богом! – ковырнул первачок в рот, крякнул, - хорош! Тут ты молодца, Игнатьевна! – нюхнул рукав, крепко захрустел огурцом, в момент убрал дочиста сковородку. Сразу осел, посунулся лицом к броне и уснул в свете лунного луча, вглядывающего украдкой на старика через открытый люк.
Обросшее седой щетиной, в сети грубых морщин, с космами грязно-седых волос, прилипших ко лбу, лицо деда было красиво, красиво глубокой, неземной тихой радостью, какой-то светлой печалью. Вдруг, на него набежала тень, сдвинулись брови, дрогнули в болезненной гримасе губы, замелькало, заметалось на его лице тревожное. Появилось напряжение, готовность в расслабленной фигуре: кажется, сейчас проснётся, подхватится, побежит. Нет, засветился лицом, телом, открытой в вороте загорелой жилистой шеей, запузырилась на губах слюна, и вдруг, мощный храп забулькал, заруладил в чреве железного дома, будоража ночную тишину.
Кузьмича разбудили бабки, мог бы и до обеда проспать: спал за много лет крепко и без снов, слышал голоса, но из дрёмы никак выбраться не хотел: «Пусть бубнят!».
-Дед, а дед! Ты не помер случаем?
-Да где помер, весь танк слюнями извозил. Ещё поживёт, петух щипаный.
-Кто щипаный? А ну, строиться на рекогносцировку! Готовься к бою! – подскочил оскорблённый дед, - если я щипаный, то ты… - договорить Кузьмич не успел, Игнатьевна хапнула недопитую бутылку за горло и – за спину.
-Кто я?
-Кто ты? Представитель власти.
-То-то, а они не верят, - старуха победно глянула на товарок, - опохмеляйся и поехали на регулировку.
-Чудеса, да и только, - восторгался дед, уплетая картошку со шкварками и запивая козьим молоком.
-С сегодняшнего дня ставим тебя, Кузьмич на полное социальное обеспечение, - провозгласила Игнатьевна, - Сегодня кормлю я, завтра Марфуша, за ней Дуняша, потом три дня поститься – у нас роздых от тебя – и так, до полной победы.
Хотел Кузьмич уточнить по поводу победы, но благоразумно воздержался.
-Вы меня, как боровка: сальцо – постнятина.
-Ну! – прыснула Дуняша, - как бывшего бугая Ваську.
-Это что, на племя его? - не поняла Марфуша.
-Какое племя, ты глянь – страшилище! Сколь, говоришь, Кузьмич, в нём бугаёв?
-Не бугаёв, а лошадиных сил. Тыщи две будет!
Марфуша возмущенно всплеснула руками:
-Ить, он с колхозным стадом в сотню голов не мог справиться – и помоложе был. А тут – две тыщи! Хоть закорми, – не совладает с этой железякой!
Дед взвился петухом:
-Щас, смотри!
Перед глазами изумлённых старух мелькнули ноги деда в кроссовках, и танк сразу же рявкнул, зарокотал. Бабки прыснули, кто куда. Дед, может, и прокатил бы, пужнув старух. Но уж больно утро тихо и звонко было. Заглушил с сожалением двигатель, уселся сердито верхом на орудийный ствол. Дуняша, первая выглянувшая из-за палисадника, опять залилась дробным старушечьим смехом, - Эй! Кузьмич, зачем тебе такая кочерыжка? Не справишься, да и некому!
-Ну, не дура-кура… - сердито сопел дед, спускаясь на землю. Присел на лавочку, - грохочет на всю округу, особо не раскатаешься, - застукают. Надо в непогоду, в гром или ветер.
-Зимой в метелицу можно, - ввернула своё слово Марфуша.
-Да, да, - закивали старушки, подходя к танку, - ты, Кузьмич, поостерегись, что мы без тебя?
-Бабули, да вы стратеги! – умилился дед, - да что ж и я без вас! Ой, дайте вас поцелую!
-Окстись! – закричала Игнатьевна, - всё, хватит, вон танку свою мусоль!
-Ну, ладно, танку, так танку, - Кузьмич призадумался, - давайте запрём его на Воробьёву гору: обзор кругом – пока глаз видит. Сзади леса дремучие, чаща непролазная и болото топкое. Ну, а с трёх сторон, вон как ловко видать, каких мазуриков пугать.
-Тебе бинокль – вылитый Чапай! – опять хихикнула Дуняша.
-Ну что, Чапай! Ну кто он такой? Всего-то – кобыла да шашка. Ура!.. И руби туды-сюды. Непосредственное столкновение с противником – могут и самого рубануть. А тут, эта… боевая мощь, что Чапай… Вона, как хлопну Митрича вместе с его пасекой за озером, и не взнаеть, откуда и кто прислал.
-Это правильно, - поддакнула Игнатьевна, - Митрича можно, тож куркуль отменный, сам под восемьдесят, а жёнка – чуть за сорок и не жалится.
-Так это с прополису, - солидно объяснил Кузьмич, - а посади его на наши харчи, забудет, с какой стороны ширинка.
-Вмешалась Марфуша, пожалела Митрича:
-Да забыл ужо про ширинку. Приходила на днясь его Фёкла, жалилась. Донимают какие-то басурманы: плати… как его, налог, а может, это… оброк… А, вспомнила, проценты с прибыли. Наедут, грит, с девками, пьют, гуляют, ишо над дедом изгаляются.
-Поделом ему, кобелю бесхвостому!
-А чёй ты на его такая злая? – невинно спросил Игнатьевну дед. История давняя, почти забытая, но в своё время, ой, как хороша для кумушек была.
В сельсовете восседала в те времена Игнатьевна – бой-баба, кровь с молоком, не было сладу с вдовицей. И по делу, и без дела тянулись гуртом разные представители в их правление. Стрельнёт своим шалым, цыганистым взглядом на мужика – и всё! Поджал хвост, куда повели, туда и пошёл. Не найти, кто б отмахнулся. А всё ж нашёлся, и не какой-то важный чин, а так – голь перекатная, матрос отставной. Мужик, конечно, справный, двухметровый. И вежливый очень, при всех ласково так Игнатьевне пропел, мол, на дороге много коё-чего валяется, но то – не моё, пусть подбирают, кому не лень, может, в хозяйстве, и сгодится, в моём – такому не бывать.
Раза два горел Митрич до тла, до печной трубы. Могуч мужик, отстраивал всё наново, на загляденье, ещё лучше. И сад горелый на второй год такой урожай яблок нёс, что и девать некуда – свиньи морды воротили. Пчела вёдрами мёд в улей несла. И ревизоров подсылали. Ну, тут живые люди: медовуха у Митрича… Сам областной прокурор год усы облизывал. Митричу ничего, а вот жёнка его не сдюжила, женился во второй раз, и опять мимо Игнатьевны. Такая у них любовь вышла.
-Ну, бабоньки, место видное, и погода – дождь накрапывает. На горку взъеду, и будем маскироваться. Пока пошукайте гвоздей, молотки, скобы, ну, всё, что от мужиков осталось.
Месяц, не покладая рук, работали старухи под руководством деда: таскали брёвна, пилили, стучали. Как и положено, закончив работу, обмыли добротно то, что намастерили. Попели, поплакали, полаялись в меру, а как без этого, всю жизнь рядом, всякая грешина на виду; обида, хоть малая, – в памяти до смерти.
А соорудили они навроде клуни, старой такой, под сено как пристроена, с крышей, ворота добротные, калиточка неприметная и лавочка, рядом столик – пост Кузьмича наблюдательный. Посреди ворот – дверца, открыл, как раз напротив водителя, крутись, смотри, можешь и шарахнуть, куда надо. Сама клуня стропилами лежала на башне, а стены чуть до земли не касались. Надо повернуть куда – крути башней, а клуня на ней, как шапка на макушке висит, поворачивается. Ну, а если выехать, сдаёт дед вперёд, а там колея глубокая: клуня стенами на землю, а танк дальше поехал.
Тут уж Игнатьевна принародно благодарность деду вынесла за такое хитрованство. Дело к поздней осени, слякотно. Вымыли танк щёлоком, мочалками; где оцарапано, подкрасили. Пару раз до этого, в непогоду, скатал Кузьмич за соляркой; в вёдро Марфушиной козе сена привёз, по дороге бабкам дровец подкинул. И успокоился, решили до весны никуда не трогаться без особой нужды.
Кузьмич, как мечтал всю жизнь, так и поступил: печурочку пристроил, топчанчик аккуратный. Где броня холодила, ватином обтянул; с приданого Игнатьевна одеяла не пожалела. Печурку топил солярой, в ведре у деда мочилось два кирпича селикатных. Если надобность какая или сготовить чего, доставал Кузьмич из соляры кирпич, клал его в поддон, совал в печку и поджигал. Всё! Два часа ковыряет в носу, а то и поболе, смотря какой кирпич, лучше, если поплотней: не сразу отдаёт, что взял. Трубу вывел хитрым коленом, чтоб жар не убегал, и копоть оседала в изгибах. Одна незадача: раз в неделю прожигать сажу, но и тут у деда опыт – сухой картофельной шелухи в топку – летит огненными ошмётками вместе с сажей по всей горе.
По первому снегу старушки постановили: за харчем в деревню сам ползай: «нам на гору не взойти, и эту… как её… политинформацию обязательно». Это уж Игнатьевна деду подсуропила. «А чё, можно!» – согласился Кузьмич. Радио слушал чуть не круглые сутки, приемник работал от аккумулятора, подзаряжал его генератором. Что в мире делается, знал и разбирался не хуже какого политика. Поражал бабок своей осведомлённостью, всё разложит: как, где и что; как, по его мнению, могут развиваться события дале, как надо тому или иному правителю поступать. И попадал дед. Как это ему удавалось? Сам удивлялся: смотришь, ежели по-стариковски решение принял – хорошо получилось; противу пошёл – эх! ну, дров наломал – всем икается!
Зима пролетела быстро, крепко вьюжная, со свирепыми морозами – давно такой не было. За мелкими заботами и весна грянула. За всю зиму ни одна душа не побеспокоила заброшенного уголка. Совсем Кузьмич успокоился: мой, значит, танк – выстрадал. Иногда, совсем одурев от скуки, и хотелось ему, чтоб кто-то недобрый налетел. Открывал окошко в воротах, вертел сердито башней, вглядываясь в далёкий горизонт.
В морозный, ясный день кое-где столбики одиноких дымков растворяются в стылом небе, раньше – непроходимым частоколом, особенно в субботу: и баньки топят, и избяная печка жаром пышет: пироги пекут или ещё что вкусное. Эх! Куда всё улетело! К вечеру гармошка где-то запиликает, подпоёт кто похабную частушку или так, песню грустную. Там корова мыкнет, петух один, другой, выскочив на мороз, оглушительно забьёт крыльями, заголосит с испугу в звонкий, крепкий воздух. Пыхтит, ползёт по заснеженному полю трактор, дым из трубы то колечками, то, как из пулемёта – сплошной струёй: тяжело с места, гружёные назёмом, сани трогать. Далеко трудяга, за озером, но запах коровы, молока, тёплого хлева в нос шибает аж тут.
Налетела весна ранняя, дружная, дел прибавилось - невпроворот: забегал Кузьмич по бабкам. Какие-никакие огородишки, а надо обихаживать, тот же назём развести, разбросать. Где тачкой – земля поплотней, или носилками в паре с Дуняшей – крепкая ещё, смешливая старуха. За две недели управились, картошку посадили и всё огороднее. Приготовили соломы: не дай бог, заморозки сядут. Вроде и отдохнуть, а тут и гости зачастили.
Первым на кобыле заявился Митрич, шагнул с телеги, хоть и сутул – осел маленько, но ростиком – под крышу клуни. Поздоровался степенно, а видать – нервничает, шапку тискает в огромных ручищах.
-Кузьмич, дай глянуть на танк!
-Какой ещё танк, - притворился дед.
-Да знаю я, сын тебе подарил, его как героя наградили, а кто грит, год жалованья не давали, дак заместо ево.
-Ну ладно, смотри, - вздохнул Кузьмич, только не трогай ничего своими лапищами, сломаешь невзначай.
Понравилась пасечнику могучая машина, осмотрел достойно, с уважением, заглянул в дуло пушки.
-Не корабельная, конечно, помене, - заметил ревниво Кузьмич, - но если стебанёт, своих не узнаешь.
-Можешь стебануть?
-А как же, глянь, и снаряды тут, всё в порядке!
-Ты знаешь, Кузьмич, - опять занервничал пасечник, - я к тебе по делу. Замучили эти… как их, рекетиры. Проценты накручивают – на счётчик поставили. Денег у меня нет, так они, грят, мы натурой брать будем. Гребут всё подчистую, пьют, блудют, такое творят, что и в портовых кабаках не видал, и голые… Ой, Кузьмич, и вспоминать не хочу. Давай, звезданём разок!
-Да ты что, Митрич, ить это люди. Ну, мазурики, а власть их не трогает. Значит, и мы права не имеем.
-Пугнуть их только! Снаряд вытащить, соли набухать и вдарить.
-Э… не пойдёт! Со всей округи столь соли не наберёшь.
-Эх! Жалко! – чуть не заплакал Митрич, - на все жопы хватило б. Зараз поставить в ряд к бугру и вшпилить! Нагрянули вчерась, выжрали всю медовуху, всё перевернули. К Фёкле прыщеватый всё норовит подлезть, справная, грит, очень баба, «у нас таких нет…» Привёз от греха подальше, у Марфуши сидит.
-Садись! – скомандовал Кузьмич.
-Может, я на кобыле?
-Садись, я сказал, только не крутись, порушишь всё. Счас мы узнаем, что это за «рекет»…
Дорога к пасеке вела одна, глинистая, с глубокими кюветными оврагами со стороны озера и отвесным бугром, с другой. Где-то на середине пути к пасеке встретилась им кавалькада легковых автомашин, набитых парнями и размалёванными пьяными девицами, – разъехаться некуда. Угрожающе целя страшным зрачком на переднюю машину, танк, не сбавляя скорости, надвигался на кортеж.
-Не передави!.. – закричал пасечник.
-Не… пугну, как след!
Дверцы машины распахнулись, как ветром, сбивая с ног друг друга, покатилась в овраг, вперемежку, пьяная компания, теряя туфли, задирая платья, юбки до трусов.
-О!.. Картина!.. - восхитился Кузьмич.
Танк вздрогнул у самого бампера машины. Дед, повязанный старой косынкой под пирата, в очках газорезчика, выглянул из люка. – Кто главный рекетир?
Полная тишина, лишь всхлипывания, измазанных с ног до головы в глине, девиц.
-Последний раз! Кто главный? Или давлю всех подряд!
Вперёд вылез коренастый, насупленный, усатый мужичонка.
«А не очень он и испугался, - удивился Кузьмич. – Слухай, обормот! Куда достанет эта пушка, то есть на двадцать километров – радиус поражения – всё моё, рекет платить мне, я тут главный! Это… бугор, значит. Узнаю, кто из вас появится в радиусе, звездану сразу, - Кузьмич постучал кулаком по стволу пушки. – Ну, что, шнурок?
Усатый недовольно поморщился, скосился на своих, потом выдавил:
-Всё понял! Сюда ни шагу! Предупредил бы, что твоя территория…
-Так! Что нахапали, сложить к гусенице танка. – Подумав, Кузьмич спросил, - сколь берёшь с носа?
-По пять.
-Что, пять?
-От пяти лимонов до пяти тысяч баксов.
«Лимон – это, верно, страшная сумма, а пять тыщь пойдёт…» - решил Кузьмич. – Так сколько вас, носов, посчитай, и по пять тысяч баксов сюда, - хлопнул по люку.
-Ты что! Мужик… - заголосил усатый, - да где ж мы их возьмём?!… Пятьдесят миллионов на наши деньги!…
«Да ну! – поразился Кузьмич, - вот я промашку дал». – Ну, твоё дело! – танк грозно рыкнул, качнулся.
-Стой! Стой! – подняв руки, закричал усатый, - таких денег со всей области не соберёшь. Забирай машину, какая понравится.
Не успев подумать, Кузьмич деловито спросил, не ворованная ли, как с документами. Усатый чуть улыбнулся, - чистая, документы через неделю привезут.
-Ну, ладно, раз такое дело, оставляй. Барахло, что награбили – в неё!
-Не грабили мы, медовухи взяли и больше ничего. Кивнул на Митрича, его школяр отпраздновать диплом пригласил.
Кузьмич сердито глянул на смущенного Митрича, - чё в дезинформацию вводишь?
-Боялся, что откажешь, решил пострашней отписать.
Развернув задом танк, Кузьмич съехал с дороги. Сквозь заляпанные грязью стёкла, смотрели на него белые, от пережитого ужаса, лица. Пасечник, поразмыслив немного, попросил Кузьмича: «Возьми к себе в деревню: я ещё при силе, бабка моя куда, как крепка. Время сейчас смурное, вместе легче отбиться…»
На двух тракторных санях, в неделю, перевезли всё хозяйство Митрича в деревню. По первости разместился он в бывшей колхозной бане: «Ничё, отстроюсь до первого снега… не впервой.
Ничего – отстроился. И деду веселей стало, роздыха больше, пореже вниз к старушкам стал спускаться, сидит себе на лавочке, приемник гоняет да по окрестностям зырит.
С горы далеко видно Кузьмичу. Смотрит он – не насмотрится, дышит дед – не надышится, слушает – не наслушается. А надоест, к Митричу топает, поможет, в чем ухватка и сноровка еще есть, бабусь не забывает, а как по-другому? Игнатьевна строго за регламентом следит, кормежка, обстирка Кузьмича, все по графику. Не забалуешь…
-А ктой-то там пылит? – встрепенулся Кузьмич, однажды, млея от жары на своей верхотуре. Даже с лавки встал, ладошку приложил к глазам. От, летит… Пыльный шлейф, быстрым хвостом вырастал над приозёрным кустарником…
-Сушь какая, хоть дождика…
-Да что дождь, - насуплено ответил дед участковому, здороваясь с ним за руку, его ГАЗон пылил по просёлку.
-Ну, правильно, в этом году дождик вам не к лицу.
-Да, пока не надо: уберём сено – пусть льёт.
-Твой сосед – фермер – плачется: прижгло у него пшеничку, в убытке будет.
-Не может он в убытке разойтись, стадо бычков хорошее, свиноферма справная, утей в прудку запустил.
-Да, скромничает, - согласился участковый, вытирая лысину какой-то тряпицей. – Всё ж для осени жарковато.
«Чё припёрся?» – нервничал Кузьмич.
-Как у тебя, спокойно?
-А ништо нам, живём помаленьку.
-Да, вам легче, а тут… - опять вытирая лысину, кивнул на пустую кобуру представительности.
«Знает, зараза! А чё не знать – вся округа знает…»
-Ну, ладно, Кузьмич, поехал я. Хорошо тут у тебя – коммунизм, одним словом!
Попрощавшись, участковый спустился с горы к газику, и опять запылил по своим делам. Да! – посочувствовал дед, - танк – это тебе не пустая кобура, хоть ты и власть. А что ж получается: у меня танк, значит, я и власть? А ты кто тогда со своей портупеей? Чё в ней, стакан да горсть леденцов, как в старые времена? Ну, сейчас вооружение участкового обязательно импортное. Надо б спросить, что там у него, - подосадовал Кузьмич.
И опять старик один, тоскует, и мечта его, вроде, исполнилась, а душа опять чего-то просит… Дед уж думал об этом ! Решил, что простора на верхотуре много, что когда-то, тысячи лет назад парили его предки под облаками свободными птицами, вот туда его душа и рвется, туда б и взмыть и взлететь… Кузьмич одергивал себя, сердито качал головой, что тебе, старому, неймется. Самолет теперь подавай… Старик-то уже пообвыкся с танком, не вглядывается с тревогой вдаль со своей горушки, мол, спохватятся, наедут, отберут. Не наезжает даже участковый, некому и некогда о них вспомнить. А дед и всерьез размечтался в воздух подняться, вот откуда видать-то… Пока государственные люди заняты великими делами, можно и самолетик присмотреть, Кузьмич мужик с понятием, эка невидаль - аэроплан.
Это вот там -…там. За далёкой, зубчиками по горизонту, дымчатой, фиолетовой с сиреневым отливом стеной. Стеной лесной, еловой. Там все дела творятся… Далековато, конечно, но если б хорошо подумать и примериться, то вполне по силам!
Старик тяжело вздыхает. А все ж как хорошо б, и без танков, и без самолетов. А тянет душа… Так уж ясно, куда она тянет… пора пришла и отлететь ей, успокоиться. И сам замечает, потускнел взор, и за грудиной давит. Сидит дед целыми днями, приемник слушает, щурится на яркие, в пятнистой, сочной зелени перелески. По оврагам, где гривастыми, оляповатыми гроздьями дыбятся заросли черёмухи, бузины, ивняка, водит усталым взглядом.
Запоминает, как вьется среди полей стремительный просёлок, в точь, змейка-медянка на клеверном жнивье скользнула или выпасе, взблеснув неуловимой, гибкой искрой.
А вот ручей-речка – к озеру: голубая, шёлковая девичья лента, сиротливо забытая в травушке-муравушке.
Само озеро – осколок солнечной, бездонной, небесной глубины – венец необыкновенной, неповторимой красоты…
Норильск 1997 год |