Проверка слова
www.gramota.ru

ХОХМОДРОМ - лучший авторский юмор Сети
<<Джон & Лиз>> - Литературно - поэтический портал. Опубликуй свои произведения, стихи, рассказы. Каталог сайтов.
Здесь вам скажут правду. А истину ищите сами!
Поэтическая газета В<<ВзглядВ>>. Стихи. Проза. Литература.
За свободный POSIX'ивизм

Литературное общество Fabulae: Владимир Безладнов - ПЕРФОРМАНС (глава из неизданной книги) окончание.
Раздел: Следующее произведение в разделеПрозаПредыдущее произведение в разделе
Автор: Следующее произведение автораВладимир БезладновПредыдущее произведение автора
Баллы: 2
Внесено на сайт: 24.04.2006
ПЕРФОРМАНС (глава из неизданной книги) окончание.
Через несколько секунд, все было кончено: Кораблина, Юрасова и Фимку Майзеля скрутили мгновенно, ослепший Давидсон, лежащий, в обнимку с Капустиной, в самом низу этой кучи-малы, был полностью выключен из борьбы, на отбивающемся, как истинный викинг, Сундстреме повисли сразу трое, а хитрый Азриэль, не желая валяться в снегу, сам протянул нападавшим руки, которые тут же были связаны. Что же касается девчонок, то они, испуганно вереща, были совершенно не способны оказать хоть какое-то сопротивление. И только Валентина яростно колошматила своей изящной сумочкой по черным головам, беспрерывно повторяя одну и ту же фразу: «А ну, убери руки! Убери руки, гад!..», но и она, в конце концов, была связана, как и остальные. Базлать она, разумеется, не перестала, хотя сопротивление ее стало гораздо менее активным, когда молчаливые похитители поволокли связанных куда-то вглубь леса, а потом, протащив их по довольно глубокому снегу метров пятьдесят, одного за другим, привязали к деревьям на небольшой, идеально круглой, словно выведенной по циркулю, поляне. Боже мой!.. какими только словами она их не обзывала! Кто бы мог подумать, что это очаровательное белокурое создание способно так выразительно и изощренно ругаться?! При всем при том, в этих своих витиеватых речевых оборотах, она умудрялась обходиться без единого матерного слова, что для восприятия нормального русского человека было совершенно ненормально. Умолкла Валентина лишь после того, как привязанная рядом с ней к дереву Наташка Поджарова громко цыкнула на нее:
– Может, ты заткнешься, наконец, а?!.. Дюймовочка хренова! Хватит орать – уши вянут!
– Тебе-то что? Хочу, и ору!
– Да хоть бы ругалась-то по-человечески… по-русски… а то, блин… Помолчи, ладно?!.. Ну, неужели тебе самой не интересно, что они собираются дальше с нами делать?
– Точно! – подал голос от соседней березы Давидсон, – И, может, мне кто-нибудь вернет мои очки?.. а то я без них не вижу ни шиша.
Один из гигантов (тот, что был немножко помельче и посубтильнее главного) неспешно подошел к Капустиной, осветил факелом ее лицо, внимательно вгляделся в выпученные, перепуганные Санькины глаза и, протянув свою черную руку, сунул ее к ней за пазуху.
– А-а-а!.. – громко заскулила Капустина, вжимаясь в березу и извиваясь всем телом, в тщетной попытке освободиться.
– Пткти! – рявкнуло на нее трехглазое страшилище, и Санька затихла, испуганно захлопнув рот, – Пткти, птктэ, пткта!
Пошарив (достаточно долго) в пышногрудой Капустинской пазухе, он извлек из нее Мишкины очки, покрутил их в руках, то так, то этак (ну, точь-в-точь – крыловская мартышка), подошел к Давидсону, нацепил их ему на нос, и моментально прозревший Михаил смог, наконец, в полной мере, оценить ситуацию и окружающую обстановку.

С десяток берез, возвышаясь над кустарником, обрамляли поляну, чуть ближе к ее центру, словно вырвавшись из леса, стояла роскошная, высоченная ель, на одной из ее заснеженных лап висел, громко тикая, большой трехрублевый будильник. Стрелки показывали без восьми двенадцать.
– Згржди! – прогремел над поляной голос предводителя, и взоры всех, кто был на ней, обратились в его сторону. Он стоял в позе статуи Свободы, подняв над головой руку с факелом, а в другой его руке был… вы не поверите… в другой руке его был, неизвестно откуда взявшийся здесь, милицейский матюгальник.
– Згржди! – еще раз пророкотал он в мегафон, и все «черные», оставив своих подопечных, бросились к центру поляны, и, взявшись за руки, упали на колени, образовав вокруг него живое, колышущееся черное кольцо.
– Иэаоуы-ы… иЭаоуы-ы… иэАоуы-ы…иэаОуы-ы… иэаоУы-ы… иэаоуЫ-ы-ы… – взвыли они, в унисон, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Бгди! – скомандовал двухметровый гигант и ткнул горящим факелом себе под ноги.
Ослепительно яркий столб пламени разом осветил всю поляну: это мгновенно, словно политая бензином, вспыхнула сложенная из сучьев пирамида возле его ног. Синхронно, как единое живое существо, стоящие на коленях пали ниц, опустив головы и руки в снег, так что на фоне пламени костра торчали теперь только их черные задницы, и только тот, что лазил к Капустиной за пазуху, остался стоять рядом с главарем.

Я не стану здесь приводить дословно речь, с которой предводитель «черных» обратился к жертвам, привязанным к березам, да это, собственно, и невозможно сделать, потому что речь эта состояла, сплошь, из буквосочетаний, произнести которые ни один нормальный человек просто не в состоянии, а уж запомнить – тем более, а вот перевод, который сделал, добросовестно продублировав интонации и мимику предводителя, его помощник, мне думается, заслуживает внимания.
– Слушайте!.. – загремел он, с совершенно невообразимым акцентом, в мегафон, – Слушайте меня, вы, жалкие представители ничтожно малой биологической популяции теплокровных организмов, называемой человечеством!.. вы, лживые конформисты, приспособленцы и бездельники, погрязшие в пьянстве и разврате!.. вы, безропотные, трусливые рабы абсурдной системы, вами же самими и созданной!.. С вами говорю я – Командор межгалактической экспедиции, посланной на эту планету, которую вы называете «Земля», с планеты Тральфамадор…
– Это что, из Воннегута, что ли? – подал голос привязанный, как и остальные, к березе Фимка Майзель.
– Молчи! – гневно ткнул пальцем в его сторону переводчик, – Молчи, ты, невежда, мнящий себя эрудитом и интеллектуалом! Что можешь ты знать о первом человеке на Земле, допущенном к тайнам нашей великой тральфамадорской цивилизации, и единственном, осознавшем, в полной мере, всю грандиозность нашей гуманитарной миссии?!
– А разве я что-то сказал?.. Молчу. Я таки давно уже молчу… – начал было, по обыкновению, занудствовать Майзль, но его больно пнула ногой стоящая рядом другая Наташка – Улитина, и он заткнулся.
– Вы не знаете о нас ничего. Мы знаем о вас все. О каждом из вас! Ведь не зря же вашу отравленную атмосферу, вот уже несколько десятилетий, бороздят наши корабли, которые вы, с вашей убогой фантазией, называете летающими тарелками.
Голос переводчика звучал, вибрируя, все громче, и акцент его, с каждой фразой, становился все менее заметным, пока не исчез совсем.
– Мы изучали вас. Мы ждали. Долго ждали. Но теперь время пришло. Мы – здесь, на Земле!.. и наша задача – влить свежую кровь, свежие гены в ваши тела, чтобы наши будущие потомки, рожденные вами, спасли вашу загнивающую… нет!.. давно уже гниющую цивилизацию. А потому сегодня – здесь и сейчас, сию же минуту – все способные к деторождению особи женского пола получат наше здоровое тральфамадорское семя, а особи пола противоположного будут стерилизованы или, проще говоря – кастрированы, и жалкое содержимое их гениталий мы принесем в жертву Черной Богине Космической Жизни – Великой и Ужасной Матери всех цивилизаций Вселенной.
– Ну, с мужиками – понятно, а с нами-то – как? Всех сразу, или по очереди? – зычным голосом поинтересовалась успевшая, видимо, уже оправиться от первого шока неожиданности Улитина.
– Всех сразу!.. а потом – для верности – по очереди.
– Уф-ф!.. Ну, слава Богу! А то я уж было испугалась, что меня и обойти могут, – облегченно вздохнула Наташка, которую, похоже, совершенно не испугала подобная перспектива, скорее – совсем наоборот. – Эй, вы, чернозадые!.. А ну, подходи скорей, все, кто хочет комиссарова тела! – заорала она и – демонстративно – расставила, как можно шире, свои ноги с мощными бедрами, туго обтянутыми красными спортивными штанами. Именно за эти свои бедра да неимоверной ширины зад, Улитина получила в Студии прозвище «Наташка-чемодан», и прозвища этого ничуть не стыдилась, совсем наоборот – носила его с удовлетворением и гордостью.
– Э, нет! Так дело не пойдет, – возмутился Майзель, – вам, значит, плотские наслаждения, а нас – в евнухи? Категорически протестую!
– А ты сначала детей рожать научись, тогда уж и права качать будешь! – огрызнулась Улитина, и нервный смех привязанных к деревьям жертвенных агнцев прокатился по поляне.
– Эй, вы! Ну-ка, тихо там! Кончай базар: я еще не все сказал! – прервал переводчик начинающуюся перепалку, – Время шуток закончилось. Ваша участь давно решена, и одна только Черная Богиня может спасти вас от поголовного надругательства и кастрации. А потому… вы должны опуститься на колени и дружно, все вместе, трижды прокричать: «Черная Богиня, явись!».
– Девки! – истошным голосом завопила Капустина. – Девки, не отдадим себя на поругание! А ну-ка, дружненько… три-четыре!..
– Черная Богиня, явись! – нестройно пропищало несколько девичьих голосов.
– Э-эх! Да разве так кричат?! – не унималась Санька. – Да какая, к лешему, Богиня вас услышит? А ну, еще раз… все вместе!..
– Черная Богиня, явись! Черная Богиня, явись!.. – На это раз орали уже все, в том числе, и черные «тральфамадорцы»… все, кроме Валентины.
Громко зазвенел будильник, и из огромного иссиня-белого сугроба, наметенного у ствола ели, словно Афродита из морской пены или, точнее, как медведица из берлоги, выросла фигура «Черной Богини». Честно говоря, слово «выросла», в данном случае, можно применить лишь с весьма большой натяжкой: росточку «Великая и Ужасная» была – что называется, от горшка два вершка, да и внушительной комплекцией не отличалась. На черной голове ее красовалась корона из блестящей фольги, с хрупких плеч, наподобие греческой туники, свисал, закрывая колени, огромный флотский тельник с длинными закатанными рукавами, а в каждой руке «Богиня» держала по бутылке шампанского.
Хлопнули пробки, в черных руках, неведомо откуда, появились металлические кружки, по которым шампанское было мгновенно разлито, и, откинув капюшоны черных конькобежных комбинезонов и сдернув с круглых голов сделанные из черных фильдекосовых чулок маски с глазами, нарисованными люминесцентными красками, «грозные представители Тральфамадорской цивилизации» прокричали обязательное, в таких случаях «С Новым годом! С новым счастьем!» и, отпив по глотку, понесли шампанское своим привязанным к деревьям друзьям и подругам.
– Азо!.. Азо!.. Девчонки, смотрите: это же Азо!.. – заверещали отвязанные девицы и, мгновенно забыв обо всем, не обращая уже никакого внимания на остальных, рванули к Анатолию, как будто «явление Азо народу» было самым главным событием нашего грандиозного спектакля, и обступили его со всех сторон, а тот, польщенный таким вниманием к своей персоне, принялся изгаляться перед ними, демонстрируя свой атлетический торс и принимая самые разнообразные позы – от микеланджелова Давида до мироновского Дискобола.
– Ладно, Геракл! Кончай концерт! – похлопал его по плечу Егорьев, – Время вышло – домой пора. Водка стынет.

– Ну, Капустина!.. Ну, ты и Сусанин!.. – восторгались возбужденные девчонки, делясь друг с другом переполнявшими их впечатлениями, когда мы вывели их на ту же самую дорогу, по которой они пришли сюда, и повели по ней обратно к станции. – И ведь как сыграла, паразитка! Ни за что не догадаешься, что заранее все знала!..
– Ой, да что вы, девочки! Я сама до смерти перепугалась, – оправдывалась Санька. – Одно дело знать, другое – своими глазами увидеть. А уж когда Котька ко мне за пазуху за Мишкиными очками полез – знаете, до чего жутко было?..
– Ну, Котьку-то я по голосу узнала… не сразу, но узнала, а вот Азо… ну, кто бы мог подумать, что и он тут с вами…
– Точно… ходит этакая страхолюдина и рычит… что твой самурай!
– Ну, по росту-то уж могли бы и догадаться. Все-таки он один у нас в Выборгском такой большой.
– Во-во!.. Росту много, мозгу мало, – это внесла свою лепту в обсуждение мрачная Валентина. – У меня, вон, сапоги – насквозь… не хватало еще простудиться тут с вами, придурками…
– Это кто придурки? А?.. Кто придурки?! – возмущенно взревел подкравшийся сзади Азо и, подхватив ее на руки, понес к ближайшему дереву. – А хочешь, на дерево посажу и здесь, в лесу навсегда оставлю?
– Пусти! Сейчас же пусти! Поставь на место! Кому сказано, поставь, откуда взял!.. – дрыгала ногами Валентина, и в голосе ее уже не ощущалось ни прежней обиды, ни злобствования.
– На-ка, прими для согрева, чтоб не простудиться, – протянул я ей фляжку с остатками спирта, которым мы, принимая по глотку, согревались в процессе ожидания.
– А вот от тебя мне, вообще, ничего не надо, – гордо задрав подбородок, заявила она, но фляжку взяла и хлебанула из нее весьма изрядный глоток.
– Нет, а Женька-то, Женька!.. Это ж надо – столько времени в сугробе просидеть! Я бы, хоть убей, ни за что туда не полезла!.. – обнимала Шестакову, Наташка-чемодан.
– А тебя б туда никто и не посадил, – отвечала, глядя на нее снизу вверх, Женечка. Костя заставил ее выпить из заветной фляжки, и она, раскрасневшаяся, шагала, размахивая руками, в распахнутом полушубке, достающем ей почти до пят.
– Это еще почему?
– Так ведь ты, при всем желании, ни в один сугроб не поместишься.
– Это точно, – радостно заржала Улитина, – чтоб меня засыпать, снег со всей поляны собирать бы пришлось.

Кстати, если кто-то думает, что просидеть полчаса в сугробе – не такая уж сложная задача, пусть попробует сам. И я абсолютно уверен, что и Женечка ни за что бы не согласилась на подобную пытку, если бы ей предложил это не Константин, а кто-нибудь другой. Но отказать Егорьеву она была просто не в состоянии.
– Не поминайте лихом, товарищи! – звучал из сугроба Женечкин голос, полный героического стоицизма, пока мы закапывали ее в снег, завернув предварительно в старый полушубок моего отца, сохранившийся еще со времен войны. – Если я погибну во цвете лет – считайте меня коммунистом. Вот только размораживать и воскрешать меня прошу не ранее двухтысячного года. Может быть, тогда в нашей стране, и в самом деле, «жить станет лучше, жить станет веселее»… – Женечка училась на втором курсе истфака и очень любила, к месту и не к месту, цитировать вождей и классиков марксизма-ленинизма, – …потому что я твердо верю: «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме»! Ура, товарищи!.. Ура!..

* * *

Подготовка к этой нашей Новогодней акции, которую Олежка Власов, хорошо, в отличие от остальных, подкованный в искусствоведческой терминологии, обозвал непонятным, но красивым словом «перформанс», началась, как вы понимаете, в тот самый момент, когда на квартире у Кляни, за питием рислинга, и возникла эта, на первый взгляд, сумасшедшая идея. Не помню, кому первому эта мысль пришла в голову, скорее всего – Лаврухину или Лебедеву, факт тот, что она была моментально подхвачена и развита остальными, превратившись, постепенно, во вполне цельный, законченный сценарий. А толчком к ее рождению послужило мое «антисемитское» прозвище – «Шварцманзон». Так что, пожалуй, теперь самое время рассказать и о том, как и почему меня им окрестили.

Каждую субботу, после двухчасовых занятий по технике речи, на которых мы коллективно кривлялись, делая артикуляционную гимнастику, долдонили хором все эти «пткти», «бгди» и «згржди», вырабатывая хорошую дикцию, а также – по десять раз подряд проговаривали всевозможные скороговорки и трудноговорки, мы оставались, вместе с педагогом, еще на час, чтобы желающие могли почитать с эстрады подготовленные дома произведения, а слушатели – раздолбать, в пух и прах, их исполнение. И года за два с половиной до описываемых мною событий, когда мне только-только исполнилось шестнадцать, в мою голову втемяшилось прочесть с эстрады не что-нибудь, а «Черного человека» Есенина. Мне казалось тогда, что я делаю это гениально, и, конечно же, я и представить себе не мог, какова будет реакция слушателей на этот мой «героический подвиг». Сначала они слушали, с недоумением, потом недоумение сменилось сдавленным хрюканьем и еле сдерживаемыми смешками, а когда я закончил – раздался гром аплодисментов и оглушительный хохот. Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне и самому становится смешно, но тогда… Нет, я, конечно, был готов к жесткой критике, но чтобы вот так… запросто… поднять на смех… к такому повороту событий готов я не был и, помнится, сначала хотел что-то сказать, но, почувствовав, что глаза наполняются слезами обиды, выскочил из зала, хлопнув дверью, заперся в туалете и просидел там, пока все не разошлись. С тех пор меня доставали этим самым «Черным человеком» постоянно, при каждом удобном случае. Стоило мне, к примеру, войти в Студию – обязательно кто-нибудь из присутствующих шарахался подальше, в какой-нибудь угол, и вопил пронзительным фальцетом, показывая на меня пальцем: «А-а-а!.. Черный!.. Черный человек!..». И это было самым безобидным в череде прочих измывательств. Я, в свою очередь, не поддавался на провокации, и держался прямо, как стойкий оловянный солдатик. Ну, а освободило меня от морально-нравственных мучений именно мое вступление в новообразованное «Общество Антисемитов».
– Слушай, Мойша, – спросил, помню, прищурясь, Мишку Давидсона Майзель, когда на собрании Общества, в котором он числился председателем, зачитывалось мое официальное заявление о приеме в доблестные ряды его членов и члених, – а как, по-ихнему… по-семитски, будет «Черный человек»?
– По-моему – Шварцеменш.
– Не-е… это не годится. Слишком коряво. А «Черный мужик»?
– Шварцман.
– Во! Это хорошо. Коротко и звонко. Ну, значитца, Корнеев, ты таки будешь у нас Шварцманом.
– Да ты что! – возмутился Мишка, – Какой из него Шварцман? На Шварцмана он не тянет – ни рылом, ни возрастом не вышел, а вот в шварцманячьи сыновья его определить – это будет самое то! Я – Давидсон, то есть – Сын Давида, а он – Шварцманзон, соответственно – Сын Черного мужика. Кстати, и родитель у него, в отличие от сына, чернявый.
– Что ж, так и запишем: «Шварц-ман-зон», – с удовольствием, повторил по слогам Майзель, аккуратно вписывая мое новое имя в толстенный конторский талмуд.
Вот так я и стал Шварцманзоном, а мои главные гонители переключились с меня на нашего Биробиджанского итальянца – Генку Азриэля.
Ну, а в тот вечер у Кляни, две недели назад, мы решили, что один «Черный человек» – это хорошо, два – еще лучше, но если их, по случаю праздника, появится не меньше десятка – это будет просто гениально.
Конькобежные трико добыл, напрокат, Борька Лебедев – его двоюродный брат был кандидатом в мастера по конькам и выступал за «Трудовые резервы», чуть ли не ежедневно ковыряя на тренировках лед на стадионе Кировского завода; несколько пар фильдекосовых чулок приволокли Женька с Санькой, и, под чутким руководством Власова, шили маски, красили их в черный цвет и разрисовывали светящимися красками; где Лаврухин достал мегафон – я не знаю, но мы, разумеется, несколько раз проверили его звучание, пугая, по вечерам, страшным голосом прохожих с балкона его пятого этажа; факелы, веревки перчатки и прочую мелочь подготовить было не проблемой, а вот с чем, действительно, была загвоздка – так это с теплым бельем, которое совершенно необходимо было одеть под комбинезоны, чтобы в лесу не околеть от холода. Никто из нас подобного безобразия не носил принципиально, и возникала дилемма: то ли просить теплые кальсоны с начесом у родителей, то ли покупать специально для этого случая. Каждый решал эту проблему сам. Я, во всяком случае, решил использовать отцовские, чем привел его в неописуемый восторг.
– Мать! Слышишь, мать!.. Наш-то, похоже, за ум взялся. Сколько раз я ему говорил: «Одевай кальсоны! Отморозишь хозяйство – поздно будет», – так он – ни в какую! А тут сам попросил.
– Ну, если сам – наверняка для каких-нибудь глупостей, – отвечала мать, не отрываясь от мольберта, на котором стоял незаконченный портрет очередного питерского партийного руководителя, лицу которого, глядя на фотографию, она, вот уже третий день, безуспешно пыталась придать осмысленно-интеллектуальное выражение.

Собственно говоря, писание матерью этих портретов являлось основной статьей дохода нашего семейного бюджета – есть-пить надо, да и нас с Татьяной на ноги поднять, а на одну отцовскую зарплату не больно-то развернешься. Платили немного, зато заказы поступали регулярно, и мать, набив себе руку еще со времен Блокады, когда именно эти портреты, дав ей право на хлебную карточку служащей, помогли не только выжить, но даже выносить и родить меня, штамповала их беспрерывно, а единственное, насколько я себя помню, незаконченное полотно, которое она все эти годы «писала для души», стояло за диваном в нашей питерской комнате, лицом к стене.
В детстве я очень боялся этой картины. Мать писала на ней Блокаду. Не какой-то отдельный блокадный эпизод, а именно свое ощущение Блокады. Я боялся ее, но, обуреваемый непонятным, совершенно непреодолимым желанием, раз за разом, подходил к ней, тогда еще стоявшей на мольберте, поднимал марлевую занавеску, отступал на несколько шагов и вглядывался в ее многофигурную композицию, написанную монохромно, пастозными мазками, в жесткой, почти мужской технике. Я еще не понимал ее смысла, но… я смотрел, и страх, панический, животный страх, волна за волной, накатывался на меня. Еще раз подобное чувство я испытал уже взрослым, когда Власов привел меня однажды на выставку работ Фрэнка Эллиса – знаменитого во всем мире, но совершенно неизвестного у нас американского художника-экспрессиониста. Выставка экспонировалась в Ленинграде всего несколько дней, попасть на нее было чрезвычайно сложно, и Олег провел меня, по большому блату, через служебный вход. Он рассказывал потом, что я, как остановился перед картиной «Смерть, бьющая в барабан войны», так и простоял перед ней чуть ли не целый час, до самого закрытия. Остальных работ в тот раз я так и не увидел – мне вполне хватило одной, но у меня до сих пор хранится журнал «Иностранная литература», где, вместе со статьей об этом, на мой взгляд – гениальном художнике, были опубликованы несколько репродукций.
Впрочем, я опять отвлекся, а потому прошу прощения у читателей за очередное лирическое отступление.

Наша ивановская квартира в двухэтажном двенадцатиквартирном доме – самом первом, кстати, доме от станции, на единственной в поселке улице, традиционно носящей гордое имя Ленина – состояла из двух небольших смежных комнат, довольно вместительной прихожей, в одну из стен которой была встроена здоровенная печь, углами выходящая в обе комнаты, кухни с чугунной двухконфорочной плитой и туалета, в который отец, каким-то чудом, умудрился, сняв раковину умывальника, впихнуть маленькую сидячую ванну. Ни газа, ни, тем более, горячей воды в поселке не было, и воду для мытья или стирки мы грели на плите в трехведерном алюминиевом баке с крышкой. Мебели в квартире было немного: две узкие железные койки солдатского образца, на которых спали мы с Татьяной, старинный диван со съемными мягкими валиками и подушками, на котором спали родители, круглый обеденный стол с четырьмя стульями, шкаф и огромный, чуть ли не в полкомнаты, письменный стол, покрытый зеленым сукном, и сохранившийся с, Бог знает каких, дореволюционных времен.
Первая же прикидка «на местности» показала, что, если в одной из комнат составить вместе эти два стола, чтобы усадить за них всех желающих, то все равно тридцать с лишним рыл за ними не поместятся, а если даже их каким-то удивительным образом и удастся туда впихнуть, то в комнате будет, вообще, ни пройти, ни проехать. Кроме того, совершенно непонятно было, где можно в праздники достать такое количество подставок под седалища, а потому мы решили, перетащив всю мебель в дальнюю комнату, организовать в проходной восточный дастархан, накрыв праздничный стол прямо на полу. Небольшую традиционную елочку, купленную отцом в Ленинграде (мать не представляла себе Нового года без елки), решено было, опять же в целях экономии места, подвесить, вверх тормашками, к потолку. Это наше «new how» было, впоследствии, использовано некоторыми западными дизайнерами, которые, как я думаю, срубили за эту идею неплохие дивиденды, но пусть они этими дивидендами и утрутся – мы-то знаем, что и в этом вопросе, мы – русские, как всегда, были первыми. Две кровати решено было соединить в одну (в этом варианте, на них можно было бы уложить спать человек восемь, а то и десять, при условии, что поворачиваться с боку на бок они будут синхронно); на диване, если к нему приставить стулья, чтобы ноги не болтались в воздухе, могли бы, при желании, улечься еще столько же; ну, а те, кому не хватило места, могли бы спать, если им этого захочется, на письменном столе или под столом, где между резными, проточенными короедом тумбами, оставалось еще достаточно много места. Впрочем, все эти наши постельные приготовления, в результате, так никому и не пригодились – в новогоднюю ночь почти никто не спал, кроме, разве, трех-четырех человек, нахрюкавшихся, в конце концов, до поросячьего визга, да и тем было совершенно до лампочки, где впадать в спячку – они вырубались где попало, и тогда уже мы с Геликоном оттаскивали их в дальнюю комнату и складывали в одно место – на кровать.

* * *

Вообще-то говоря, все, что происходило после того как наша тридцатиголовая орда ввалилась в квартиру, только этим необычным дизайном и отличалось от традиционных дружеских попоек, ну, разве что, еще количеством контингента, принимающего участие в мероприятии: все те же традиционные тосты, все те же песни под гитару, передаваемую из рук в руки, все та же дилетантская болтовня об искусстве… Так что рассказывать подробно обо всем этом, мне думается, не имеет никакого смысла, а потому я ограничусь лишь отдельными эпизодами, пробежавшись – галопом по Европам – по хронологии событий.

Ровно в час ночи (как им было и велено), когда бутылки были уже открыты, и все мы восседали на полу, вооружившись кружками, стаканами и чашками, в дверях нарисовались Нинка с Танькой, уже встретившие, час назад, наступивший Новый год вместе с еще достаточно трезвыми Машкой и Сашкой. Слово «нарисовались» я употребил, в данном случае, совсем не случайно: расфуфырены и накрашены обе были, что называется, по самое некуда, и если к «боевой раскраске» Татьяны я, за последнее время, уже, в какой-то степени, успел привыкнуть, то, при взгляде на Нинку, легкий холодок пробежал по моей вспотевшей спине. Я как-то неожиданно почувствовал, что добром это, определенно, не кончится.
Редкие волосенки ее, которые она обычно заплетала в две косички, были завиты и уложены в какую-то совершенно немыслимую прическу, слою штукатурки на лице мог бы позавидовать сам Марсель Марсо, ярко красные губы и глаза с зелеными веками, подведенные стрелочкой до самых висков, выглядели угрожающе хищно, но, что самое удивительное – у нее, откуда ни возьмись, появились пышные бедра и бюст, как мне показалось тогда, не меньше, чем третьего размера. Короче говоря, она была, как две капли воды, похожа на одну из тех потрепанных профурсеток, что толкутся по вечерам на Садовой, у входа в ресторан «Метрополь».
– Знакомьтесь, ребята, – представил я, – вот это моя сестра Татьяна, а это… очаровательное создание – наша соседка и ее лучшая подруга Нина. Так что – прошу любить и жаловать. И главное – не обижать.
Хитрая Танька протиснулась, по стеночке, за моей спиной и скромненько устроилась между Геликоном и Тетелем, которых знала с самого детства. Нинке же пришлось пробираться вдоль стены напротив, и она, здороваясь со всеми за руку, беспрерывно повторяла: «Нина… Нина… Нина…» – пока не очутилась рядом с Азриэлем, который, слегка отодвинув задом сидящего рядом Лебедева, освободил ей место и, с этой минуты, потрясенный, очевидно, до глубины души, ее бл*дским видом, определенно сулящим впереди возможные интимные радости, принялся оказывать ей всяческие знаки внимания, подливая вино в ее стакан и подкладывая в тарелку закуску, и Нинка – сначала робко, а затем все более уверенно – с удовольствием, принимала эти его ухаживания.

После лесных переживаний, приняв несколько раз горячительного, захмелели все довольно быстро. Один Котька, хоть и пил наравне со всеми, но, почему-то, совершенно не пьянел. Я, как хозяин дома, периодически передергивал, пропуская, время от времени, очередную рюмку.
– Костя, спой, пожалуйста, «Заразу», – тихонько попросила Женя, когда гитара, пройдя через мои и Лаврухинские руки, дошла, наконец, до Егорьева.
Константин очень внимательно посмотрел на нее, но, не увидев в ее невинных глазах никакого подвоха, взяв пару аккордов, негромко запел:
– «Ну, что ты смотришь на меня в упор?
Я твоих не испугаюсь глаз…»
– Зараза! – нестройно рявкнули несколько голосов.
Костя поморщился – он, вообще, не слишком-то любил хоровое пение – и продолжил так же негромко:
– «…Ну, прекратим же этот разговор:
Он у нас уже в который раз…»
Эту песню он пел в спектакле, играя Глухаря, пел ярко и выразительно, но там он был в образе, и в песне не звучало ничего личного, а здесь… сейчас…
– «Ну, ладно, брось! Бросай! Жалеть не стану.
Я таких, как ты, вагон достану.
Ты же, поздно или рано,
Все равно ко мне придешь,
Зараза…
Ну, кто тебя по переулкам ждал,
От ночного холода дрожа?
Ну, кто тебя по кабакам спасал
От ударов финского ножа?..», – он неожиданно прервался на полуслове и протянул гитару мне.
– Извините, ребята, что-то не поется. Пойду-ка я, пожалуй, перекурю это дело.
По общей договоренности, чтобы не задымлять небольшую комнату, решено было, что все желающие покурить будут выходить на кухню.
– А давайте-ка нашу, общую – сказал я, пытаясь переключить внимание окружающих с Егорьева и выбежавшей, вслед за ним, на кухню Женечки.
– Точно! – поддержала меня всепонимающая Капустина.
– «Квитанцию»! Давай «Квитанцию», – завопил уже крепко поддатый Сундстрем.
– Ну, «Квитанцию» так «Квитанцию», – охотно согласился я, и мы дружненько хором запели:
«Трещит мороз, и вся земля в озно-о-бе,
И поезд мчится, мчится сквозь мете-е-ель,
А вы лежите, пьяненький, в сугро-о-бе,
И вам квитанции не надо на постель…».

Часа через два, когда выпито, съедено и перепето было уже достаточно много, и у народных масс появилось желание размять затекшие ноги, включили привезенный Юриком «Aidas», комнату превратили в тесный танцзал, а закусь с выпивкой перетащили на кухню, организовав там «шведский стол», чтобы любой желающий мог, когда ему этого захочется, причаститься, усугубив тем самым свое новогоднее состояние.
Валентина, обиженная почему-то исключительно на меня, решила, в очередной раз, полностью проигнорировать мое присутствие и принялась танцевать со всеми мужиками подряд. Демонстрируя мне свое «пфе», она крепко прижималась к очередному партнеру, обеими руками обнимала его за шею и аккуратно, чтобы не испортить прическу, укладывала свою хорошенькую головку ему на грудь.
В ответ на этот ее демарш, как только тягучий, медленный блюз сменился роком, я подхватил Улитину и пустился в пляс с ней.
– А ну, расступись! Освободи пространство! Не видишь, что ли, тяжелая артиллерия в бой пошла! – расталкивала Наталья окружающих своим могучим задом, и трущиеся друг о друга пары, во избежание тяжких телесных повреждений, шарахались в стороны.
Разумеется, мы с Улитиной не могли продемонстрировать никаких акробатических трюков – Наташка-чемодан была совершенно неподъемной дамой, зато нашей легкости и азарту мог бы позавидовать кто угодно. Мы, в буквальном смысле этого слова, летали с ней по комнате из угла в угол.
– Правильно, Корнеев! Плюнь! Не обращай внимания на эту дуру худосочную! Ну, что она в мужиках понимать может?!.. – подбадривала меня Наташка, накручивая, в очередной раз, на свою руку, а когда вновь зазвучало что-то медленное, крепко обняла меня, прижав к своему большому, пышущему жаром телу, пригнула, с силой, к пышному плечу мою голову и, ласково гладя ее широкой теплой ладонью, зашептала в ухо: – Ну, иди… иди к мамочке, Корюшка!.. Мамочка добрая… мамочка успокоит… – и мы оба почувствовали, как под черным трикотажем моего тральфамадорского комбинезона, совершенно независимо от моего желания, зашевелилась и стала разбухать вечно голодная плоть.
– Я к тебе, как-нибудь, одна приеду, – засмеялась Улитина, когда танец кончился, и мы оторвались друг от друга. – На лыжах покататься, – добавила она и, еще раз хохотнув, отправилась на кухню, а я, потеряв к танцам всяческий интерес, прислонился к дверному косяку и стал наблюдать, как наш, еще совсем недавно сплоченный общим столом коллектив, разваливается постепенно на отдельные группы, совершенно не обращающие друг на друга никакого внимания.

Генка Азриэль сидел рядом с соседской Нинкой на полу и, держа ее за руку, вдохновенно рассказывал, как на одном из спектаклей с ним случилось несмыкание связок, и каким образом он выкручивался из этой жуткой ситуации. Нинка сочувственно ахала, качала головой, делала большие глаза и, в свою очередь, рассказывала ему не менее страшную историю:
– Так у меня, знаешь, тоже короткое несмыкание было: я вчера гладить собралась, включаю утюг, а из него – искры! И дым!.. Представляешь? Чуть вся проводка не сгорела…
– Слушай, Лева!.. – тряс за лацканы пиджака пьяного, в усмерть, Сундстрема не менее кривой Юрасов, – Ты же швед!.. Швед, понимаешь?!.. Что ж ты нажрался-то, как какой-нибудь долбаный финн?.. Это у них там сухой закон, так они к нам, в Питер, водку жрать на автобусах приезжают. Нажрутся – и обратно… до следующих выходных. А ты?!.. Ну, как тебе не стыдно?.. Вот ты мне скажи… скажи: в вашей Швеции есть сухой закон?
– П-понятия не имею, – заплетающимся языком, отвечал ему Лева. – Я же не шведский швед, я – русский швед!
– А я тебе точно скажу: нет! Потому что шведы – нормальные люди, и это у шведов, а не у нас социализм! Понимаешь? Со-ци-а-лизм!
– Со-ци-а-лизм – это хорошо. Поехали в Швецию. Эй, Мишка! Куда ты там запропастился?– кричал Сундстрем в соседнюю комнату – Поехали с нами в Швецию?
– Поехали! – отвечал Давидсон, и они, пристроившись друг к другу паровозиком, синхронно и ритмично двигая локтями и пыхтя – «чух-чух-чух» – в который уже раз, «ехали» на кухню усугублять.
– …А все потому, что у Куросавы раскадровка – закачаешься! Ты, хотя бы, «Расемон» видел?.. Нет, ты скажи, скажи: видел?..– с пеной у рта, доказывал что-то Фимка Майзель невозмутимому Лаврухину.
– А по мне, знаешь, Куросава твой – сплошное занудство.
– Да Куросава, если хочешь знать, входит в пятерку крупнейших режиссеров мира!
– Ну, и кто там еще – в пятерке этой?
– А еще… дорогой ты мой… там швед Ингмар Бергман, американец Стэнли Кремер, и, как это ни странно – два поляка: Вайда и Кавалерович.
– Да чихать я хотел на твоего Кавалеровича! Я, может, вообще, больше всего Хичкоковские триллеры люблю.
– Правильно! Привык ширпотреб смотреть. Шлягеры кассовые…
– Это Хичкок – ширпотреб? Да что б ты понимал! У Хичкока атмосфера… понимаешь? Ат-мо-сфе-ра!..

– Эй, Серега! Что ты там стоишь в одиночестве, как неприкаянный? Давай к нам! В малинник. А то, боюсь, мне тут одному не справиться, – крикнул мне Толька Азо. Он, словно султан в гареме, сидел по-турецки в центре дивана и вешал какую-то несусветную лапшу на развешенные уши окруживших его разомлевших девиц. Среди них, кстати, была и Танька, которую, взявшие было над ней шефство Витька с Юриком, отпустили в «свободное плавание», а сами, найдя где-то шахматную доску и шашки, с азартом играли, забравшись, с ногами, на кровать, в «щелчки» или, как мы называли в детстве эту игру, – в «Чапаева». Сбитые с доски шашки, с пластмассовым треском, разлетались в разные стороны.
– Я не неприкаянный. Я созерцаю. Созерцаю и философствую.
– И о чем же ты там – сам с собой – философствуешь?
– Об абсурдности бытия, – гордо ответил я ему и, вдруг, в самом деле, как-то очень отчетливо ощутил всю абсурдность и бессмысленность происходящего.
– Черт знает, что!.. – пробормотал я, и, по примеру Сундстрема с Юрасовым, тоже «поехал в Швецию».
В Швеции, кроме Женечки и Кости не было никого. Женечка сидела на табуретке, а Костя – рядом с ней на полу, положив свою лобастую голову ей на колени. Глаза его были закрыты. Женечка что-то тихо говорила ему, и пальцы ее нежно и ласково ерошили Костины волосы.
Осторожно, чтобы не помешать, я прошел мимо них к заставленному бутылками столу, налил себе сразу полстакана водки… подумав, добавил еще немного… выпил залпом и, выйдя в прихожую, уселся на пол около печки в ожидании прихода хоть какой-нибудь, пусть захудаленькой, но свежей мысли, способной исправить неожиданно испортившееся настроение. А пока я мрачно сидел и думал, в коридор вышел Геликон, достал из стенного шкафа свой футляр с саксофоном, который он, неизвестно зачем, повсюду таскал с собой, и направился к входной двери.
– Ты куда это собрался в таком виде – мрачно поинтересовался я (вернувшись из леса, мы так и не переоделись).
– Да надоели вы мне все. Уединения хочу.
– Ну, и черт с тобой! – махнул я рукой, и Витька, вместе с саксом, выкатился за дверь.

«Осенило» меня часа в четыре утра, когда вся наша подпитая массовка, устав от танцев и окончательно разбившись на кучки по интересам, расползлась по разным углам. Я пошептался с Егорьевым, перекинулся парой слов с Лаврухиным, Лебедевым и Азо, оторвав того от разочарованных девиц, и подозвал к себе Татьяну.
– Значит, так: раздобудь под каким-нибудь предлогом у Нинки ключ, смотайся, проверь, какая там, у Машки с Сашкой обстановка, а потом скажешь мне.
Нинка, увлеченная «высокоинтеллектуальной» беседой с Азриэлем, не задавая лишних вопросов, выдала ключ, и Татьяна, понимая всю ответственность данного ей поручения, отправилась, на цырлах, в соседнюю квартиру на разведку.
– Ну, что там? – спросил я, когда она вернулась.
– Машка вырубилась. На кровати спит. Теперь ее до обеда не разбудишь. А Сашка на кухне, – заговорческим шепотом докладывала мне Танька, – лыка уже не вяжет, а перед ним поллитра недопитая. Похоже, пока не уговорит – не успокоится.
– А Витька?
– Так Витьки же нет. Он матери сказал, что Новый год встречать с пацанами будет, а сам – я точно знаю – к этой прошмандовке пошел.
– К кому, к кому? – от неожиданности, у меня, похоже, отвисла челюсть.
– К кому – к кому! К Новожилихе. Думаешь, я не знаю, что он вчера к ней елку ставить ходил? Вчера – елку, сегодня – палку…
– А ну-ка, цыц, малявка! Чтоб я от тебя подобных слов больше не слышал!
– Так это же не я, это Машка ее так называет.
– А у тебя свои мозги есть, или как? И вообще: даже если он, действительно, у Люськи – что в этом плохого? Созрел, значит. Пора от теории к практике переходить. Так лучше уж с Люськой, чем с малолетками. Она хоть толк в этом деле знает. Плохому не научит.
– А если подхватит что?
– Да типун тебе на язык! Люська – баба чистая. Как-никак, одна троих воспитывает. Просто с мужиками ей не везет. Одни козлы попадаются.
– Ну, а с Витьки-то, какой прок?
– Для здоровья, сестренница, для здоровья, – похлопал я ее по плечу. – Впрочем, тебе этого пока еще не понять. Ладно, иди Генку выручай. Думаю, твоя подрузия его уже окончательно допекла.
Но Азриэль, похоже, в помощи совершенно не нуждался. Совсем напротив – он, казалось, с удовольствием слушал Нинкину ахинею.
– А вот я позавчера в город ездила – так там, на набережной такая красивая галлюцинация!.. – вещала та, захлебываясь от восторга и закатывая глаза.
– Иллюминация, – поправила, подойдя, Танька.
– Ой, да какая разница! Иллюминация, галлюцинация… главное, что красиво! – повернулась в ее сторону возмущенная Нинка.
Генка, из-за ее спины, скорчил Татьяне смешную рожу и быстро-быстро замахал рукой – дескать, мол, не мешай.
– А-а!.. Ну-ну… – понимающе протянула Татьяна. – Ладно, валяйте, охмуряйте друг друга дальше. Тридцать два пардона! Удаляюсь, удаляюсь…

* * *

О том, что произошло потом на Гуляй-ноговской кухне, я уже рассказывал, но – клянусь вам! – если бы я знал, к каким катастрофическим последствиям, в результате, этот наш дурацкий розыгрыш приведет, я ни за что бы этого не допустил. Тем более что Сашка и попался-то в прошлый раз нам на глаза совершенно случайно. Ну, кто же мог знать, что именно он попрется из лесу с елкой, и именно в тот самый момент, когда мы вздумаем проверять реакцию нормальных советских обывателей на наш тральфамадорский вид. Ну, а мысль довести этот розыгрыш до логического завершения возникла в моей голове, скорее всего, просто от ощущения неприкаянности и скуки.

Как рассказывал, впоследствии, Старый Кроль Колодкин, вышел он первого рано утром во двор – жена его в сарай за квашеной капустой послала – вышел, и видит: выползает из соседнего подъезда Гуляй-нога – ноги заплетаются, глаза, как у бешеного таракана, в руках авоська… – выползает он, значит, и чешет в сторону станции. «Эй! – кричит ему Колодкин. – Ты куда это, в такую рань?», – а тот только рукой махнул, и скачет дальше. Ну, Колодкину любопытно стало, догнал он Сашку, проводил до электрички, а тот по дороге все ему и выложил. «Все, – говорит, – сдаваться еду. В Питер. На Васильевский. В наркологию. Может, хоть там они меня не достанут. Только ты не думай, что это глюки у меня. Если не веришь – сходи, сам посмотри. Бутылка пустая так там, в раковине и лежит».
Дальнейшие события, как снежный ком с горы, накатывались друг на друга, превращаясь в лавину, которую уже невозможно остановить.
Разумеется, Кроль решил убедиться в правдивости Сашкиного рассказа. Он забарабанил в Мисечкину дверь, разбудил еле живую Машку, и они, действительно, обнаружили на кухне пустую бутылку и разбитое стекло. Обозвав слинявшего Сашку «козлом недоделанным» и еще целым рядом непечатных эпитетов, Машка оделась, плюнула в разбитое окно и ушла похмеляться к своей закадычной подруге, тезке и собутыльнице Машке Васильевой, а Колодкин, забыв про капусту, бросился обходить знакомых, бывших свидетелями всей этой многодневной чертовщины, чтобы собрать у них самые достоверные сведения. Заглянул он и к Люське Новожиловой, где застукал Машкиного переростка Витьку, и тот, сидя в одних трусах на кровати, под огромным секретом, рассказал ему, как они с Новожилихой часа в три или четыре утра услышали из открытой форточки музыку. Они выглянули в окно и просто офонарели от увиденного: на крыше нашего дома стоял совершенно черный, голый человек и, как-то неестественно изогнувшись, играл на саксофоне. Колодкин, как честный человек и джентльмен, пообещал о Витькиных похождениях никому не рассказывать, и слово свое сдержал, но, все равно, через несколько дней об этом случае знал уже весь поселок – Витька сам все растрепал: он просто не мог сдержать в себе гордости от сознания того, что в ту ночь стал мужчиной. Машка, узнав об этом, отхлестала Витьку по мордасам и, в течение целого месяца, периодически бегала к Люськиному дому, в надежде застать ту врасплох, чтобы, по ее выражению, «начистить, до зеркального блеска эту блядскую физиономию», а по ночам, когда несовершеннолетнее чадо не ночевало дома, ломилась, с матюгами, в Люськину дверь. Но Люська была осторожна, с легкостью обходила любые Машкины засады, и двери не открывала.
Старый Кроль Колодкин, собрав показания свидетелей и систематизировав факты, долго думал, куда бы написать обо всех этих таинственных явлениях. Сначала он хотел обратиться в Академию Наук, но, не зная ни адреса, ни, даже, в каком городе эта самая Академия находится, написал обстоятельное письмо в редакцию журнала «Знание – сила», который выписывал вот уже третий год, и в котором печатались статьи о летающих тарелках, полтергейсте, привидениях и прочих барабашках. И, что самое удивительное, редакция откликнулась на это его послание. Через три недели в Ивановской появилась целая группа молодых людей с какими-то странными приборами. Они ходили по дворам, опрашивали население, делали какие-то замеры и, в конце концов, разъяснили сгорающим от любопытства Ивановским аборигенам, что, скорее всего, эти аномальные явления не что иное, как массовые галлюцинации, вызванные неопознанным психотропным веществом, распыленным в Ивановской, неизвестно кем, и неизвестно, с какой целью. А в апрельском номере журнала появилась большая статья, посвященная «Ивановской аномалии».
Только все было уже значительно позже, ну, а в тот достопамятный день, покуда Машка опохмелялась (а опохмелялась она, без малого, двое суток), произошло еще кое-что.
Нинка, сходив за чем-то утром в свою пустую квартиру, также обнаружила разбитое стекло и прибежала обратно… за помощью. Вставить стекло вызвался Азриэль. Он отсутствовал, примерно, часа полтора.
– Ну, как? Вставил? – спросил я, увидев мельком его вымазанную губной помадой физиономию, когда он пронесся мимо меня на кухню.
– Стекло – да, – ответил возбужденный Генка, схватил с кухонного стола бутылку вина и мигом усвистал обратно.
А еще через два часа он вернулся в состоянии крайнего смущения, сел на табуретку, развел руками и сказал только одно слово:
– Дурдом.
– Что случилось? – я прикрыл дверь, чтобы нас никто не услышал.
– Черт знает что!.. Я-то думал – там пробы ставить негде… а она, в критический момент, заявляет, что это – в первый раз… что она девственница, но твердо решила именно сегодня, и именно со мной… и тащит меня в кровать… Нет, я, конечно, мог бы взять на себя эту работу… я уже, считай, был готов… я уже и брюки снял… и тут, вдруг, выясняю наощупь, что лифчик на ней – материн, наверное – набит какими-то тряпками, а на заднице – семь пар штанов. Представляешь? Я пока их считал – у меня всякое желание пропало. Кошмар! Насилу ноги унес!..
– Ну, и слава Богу!.. а то я уж, было, бояться начал, что тебя… за растление малолетних… А то еще, чего доброго, жениться заставят…
– А вот это уж – дудки! Хрен дождетесь! – категорически заявил он, показав, неизвестно кому, фигу, и в растрепанных чувствах, засобирался домой.
На этом сексуальные подвиги Азриэля, на сей раз, закончились. Но не таков был характер Нинки. И раз уж она решила, во что бы то ни стало, хотя бы в эротической сфере, утереть Таньке нос, никаких препятствий для нее больше не существовало. Оскорбленная до глубины души трусливым Генкиным поведением, она, на другой же день, отыскав где-то материну пятирублевую заначку, сама купила бутылку вина, притащила к себе своего одноклассника Кольку Сидорова, и они, выпив, для храбрости, эту бутылку, забрались в постель. Уж и не знаю, получилось ли у них там что-нибудь, скорее всего – нет, но в этой самой постели их и обнаружила вернувшаяся с опохмелки Машка. Ну, а что было дальше – представить совсем не трудно. Сначала во двор вылетел Колька, за Колькой – его одежда, вслед за одеждой – успевшая накинуть на себя, что под руку попало, Нинка, за Нинкой – разъяренная Машка. Она догнала свою, увязшую в сугробе, «развратную дочь», схватила ее за бывшую прическу и, матеря последними словами, потащила домой, к восторгу и радости высунувшихся в окна соседей.
– Ну, почему, почему я тогда тебя не послушала, – сокрушалась, держа меня за пуговицу пальто, пьяненькая тетя Маша, когда я, в очередной раз, приехал из города в Ивановскую, – ведь вот, не пойди она на праздники к вам, так и мы с Сашкой выпили бы поменьше, и в больницу бы он не попал, и я бы к заразе Машке не ушла, и Витька с Нинкой были бы на глазах, а так… Э-эх! – махнула она рукой и ушла к себе, размазывая по щеке слезу. Никаких претензий ни ко мне, ни к моим друзьям она не имела, да и иметь не могла.

Однако думаю, что пришло время вернуться из соседской квартиры в нашу, тем более что мой рассказ уже близится к своему завершению.

* * *
Если хорошенько подумать, то объединение, за которое так ратовал две недели назад Егорьев, как ни неприятно это сознавать, увы, не состоялось.

Первой уехала Валентина. Она засобиралась, как только самая первая утренняя электричка из города прогрохотала мимо платформы. (Наш дом – самый первый от станции, и когда мимо проходят поезда, сквозь открытые форточки их отчетливо слышно). Валентина засобиралась, и тут же встрепенулись, зашевелились мужики, словно свора дремлющих кобелей, почуявших запах течной суки.
– Ну, кто со мной? – бросила она клич, и человек пять или шесть тут же рванули в прихожую одеваться.
– Так ведь рано еще, – заикнулся, было, Сундстрем. – Посидели бы, позавтракали… головы поправили…
– А тебя, Лева, никто и не заставляет, – удивленно подняла брови Валентина, – провожатых больше чем достаточно. Хочешь сидеть – сиди, а мне, знаешь, этой вашей деревенской романтики – за глаза и за уши…
– Так я разве против? Я просто подумал… Серега! – обратился он ко мне, – не возражаешь, я бутылочку с собой возьму? Полечимся в дороге.
– Да хоть две. Не жалко. На нашу долю хватит. Эй!.. И зажевать… зажевать не забудь захватить! – крикнул я ему вдогонку, когда он метнулся на кухню. – Между прочим, кто-то что-то про лыжи говорил… про лес, про природу… кто-то в снежки поиграть собирался…
– Хватит! Вчера наигрались, – фыркнула Валентина. – И не вздумай меня провожать, – сказала она уже в дверях, когда я тоже начал одеваться. – Я ведь, знаешь… задержаться здесь думала, даже отгул на третье взяла, но теперь… Так что – знай, – очень четко проартикулировала она, приблизив свое лицо к моему, – я приезжала сюда в первый и последний раз.
Часов в одиннадцать уехал Азо – как выяснилось, в его кармане уже лежал билет на «Стрелу» до Москвы, где второго утром его ждали на кинопробы. Он увез с собой почти всех девчонок, каждая из которых, я думаю, надеялась, что от вокзала до дома он проводит именно ее.
Хитрая Танька, чтобы не мыть посуду, тоже умотала в город, в сопровождении Тетеля с Геликоном, которым было велено доставить ее домой в целости и сохранности.
Потом, как я уже рассказывал, уехал Генка Азриэль, а вслед за ним, когда почти все уже было выпито и съедено, один за другим, под разными предлогами, потянулись в город и остальные.
К вечеру, кроме меня, в квартире остались только Власов с Егорьевым да Женечка с Санькой. Мы сняли с потолка елку и поставили ее, как полагается, в угол, расставили мебель по своим местам, девчонки собрались, было, мыть полы, но я сказал им, что справлюсь сам, и, вообще, для этого есть еще целый завтрашний день, и на этом они успокоились.
– Ты не будешь возражать, старик, если эту ночь я переночую у тебя? – спросил меня Константин, отозвав на кухню. – А то ведь мне сегодня деваться некуда. Я, знаешь ли, две недели у Азо кантовался, а он сегодня уезжает.
– О чем разговор! – ответил я. – Пока мои не приедут, квартира в полном твоем распоряжении.
Власов с Капустиной уезжали на последней электричке.
– Ты едешь? – спросила Капустина Женечку.
– Да нет, я, пожалуй, останусь. Надо же, все-таки, завтра Корнееву с уборкой помочь.

Я достал из шкафа белье, постелил себе и Косте в дальней комнате на кроватях, а Женечке – на родительском диване, в проходной.
– Ну, вы, наверное, еще посидите, а я, пожалуй, спать пойду. Что-то я умотался за эти дни. Спокойной вам ночи, – сказал Константин, уходя, закрыл за собой дверь и выключил свет.
– Пойдем-ка на кухню, перекурим, – сказала мне Женечка. – Разговор есть.
Мы вышли на кухню, сели за стол… Женечка взяла початую бутылку водки и налила понемногу в два стакана.
– Ты, Корнеев, ложись, пожалуйста, на диване, – сказала она негромко, и, поймав мой удивленный взгляд, добавила: – Так надо, Сережа.
– Почему?
– Потому, что я хочу от него ребенка.
– Но он же…
– Это, ровным счетом, ничего не меняет. Я так решила.
– А как же институт?
– А я, Сереженька, ушла из института. Знаешь… там было слишком много лжи… и истории. Терпеть не могу… историю!
Женя поднялась и залпом выпила содержимое своего стакана.
– Это я для храбрости, – усмехнулась она. – Спокойной ночи.
Я просидел на кухне довольно долго. Выпил водки, выкурил несколько сигарет… выпил еще и, наконец, отправился укладываться в постель. Из-за закрытой двери слышны были негромкие голоса. Я не знаю, о чем они говорили, но разговаривали они еще довольно долго… а когда из-за двери раздался сдавленный Женечкин вскрик, я спрятал голову под подушку и натянул на нее, как можно выше, одеяло, чтобы больше не слышать ничего.

Утром я встал первым и вышел на кухню, чтобы приготовить завтрак. Поднялся и Константин. Пряча от меня глаза – видимо, ощущая определенную неловкость, он спросил, есть ли где-нибудь поблизости телефон, по которому можно позвонить в город. Я ответил, что ближайший – на почте в Отрадном, и что туда идти, примерно, километра два.
– Давай, старик, сходим, пока Женька спит, – попросил меня Егорьев. – Очень нужно позвонить.
Мы отсутствовали, примерно, два часа: сначала Костю, почему-то, очень долго не могли соединить с Питером, потом он разговаривал почти полчаса. Сквозь стекло кабинки мне было видно, что Константин крайне возбужден: он то что-то кричал в трубку, жестикулируя для большей убедительности свободной рукой, то отрывал трубку от уха и стоял неподвижно, прислонившись к стенке кабины, а потом вновь темпераментно и горячо кого-то в чем-то убеждал. Когда он вышел, я почувствовал, что в нем произошла определенная перемена. Он словно начал существовать в каком-то совершенно другом внутреннем ритме.
Дома нас ждал приготовленный Женечкой завтрак. Мы сидели на кухне, ели, пили пиво, говорили о каких-то пустяках, и все это время Константин был словно на иголках.
– Тебе нужно ехать? – спросила Женечка. – Ты поезжай, не жди меня. Я задержусь ненадолго. Помогу Сереже порядок навести.
Костя уехал. В кухонное окно мы видели, как он быстро, чуть ли не бегом, прошел по заснеженному асфальту мимо нас в сторону станции.
– Давай не будем торопиться, – говорит мне Женечка – поедем вечером.
Я подметаю пол. Женечка моет и вытирает посуду. Потом наливает из бака на плите в ведро горячую воду и уходит в комнату мыть пол. Я за чем-то захожу в ванну и вижу висящую на веревке свежевыстиранную простынь.

* * *

Электричка, не спеша, подъезжает к Ленинграду. Женечка сидит, нахохлившись, спиной ко мне. Я смотрю на ее затылок с двумя трогательными завитушками волос, торчащих из-под вязаной шапочки, и мне очень хочется подойти к ней, ласково погладить по голове или просто положить на плечо руку и сказать: «Да ладно, брось! Не расстраивайся, старушка! Ты же знаешь: если что – мы всегда рядом», – но… мне велено молчать, и я молчу.
– Перформанс... – беззвучно бормочу я себе под нос. – Перформанс…

©Владимир Безладнов, 2006 г. Саров.
Обсудить на форуме

Обсуждение

Наталья Черёмина
Хорошие шуточки)) И печальная история любви. Смех и слезы рядом - очень жизненно. Настоящая литература.

24.04.2006


Exsodius 2009
При цитировании ссылка обязательна.
Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Интересные статьи