Проверка слова
www.gramota.ru

ХОХМОДРОМ - лучший авторский юмор Сети
<<Джон & Лиз>> - Литературно - поэтический портал. Опубликуй свои произведения, стихи, рассказы. Каталог сайтов.
Здесь вам скажут правду. А истину ищите сами!
Поэтическая газета В<<ВзглядВ>>. Стихи. Проза. Литература.
За свободный POSIX'ивизм

Литературное общество Fabulae: Андрей Москотельников - Льюис Кэрролл. Сильвия и Бруно. Глава XVII
Раздел: Следующее произведение в разделеПрозаПредыдущее произведение в разделе
Автор: Следующее произведение автораАндрей МоскотельниковПредыдущее произведение автора
Баллы: 0
Внесено на сайт: 25.11.2008
Льюис Кэрролл. Сильвия и Бруно. Глава XVII

ГЛАВА XVII
Три Барсука





Всё ещё в полусне я повиновался этому высокомерному приглашению и в следующее мгновение очутился в комнате, где сидели граф, его дочь и Артур.

— Ну вот, наконец! — сказала леди Мюриел тоном игривого упрёка.

— Задержался по дороге, — промямлил я. Но я совершенно не представлял себе, как мне объяснить им причину своей задержки! К счастью, вопросов не последовало.

Экипаж тотчас подали; корзина с крышкой, заключающая в себе все наши пожертвования пикнику, должным образом была куда-то упрятана, и мы пустились в дорогу.

С моей стороны не было никакой необходимости поддерживать разговор. С первого взгляда было ясно, что между леди Мюриел и Артуром установились те восхитительные отношения, когда собеседникам совершенно незачем взвешивать свои мысли, прежде чем они словами сорвутся с губ, из боязни, что «этого не оценят, а то может обидеть, это звучит с претензией, а то не по делу...» — иными словами, они совершенно спелись, словно давние друзья.

— А почему бы нам не забыть про пикник и не отправиться куда-нибудь в другую сторону? — неожиданно предложила леди Мюриел. — Разве наша команда из четырех человек не самодостаточна? А что до еды, так у нас есть наша корзина...

— Почему бы не? Вот уж истинно женский довод! — рассмеялся Артур. — Других доводов им не нужно — захотелось, того и достаточно!

— А разве мужчинам недостаточно? — поинтересовалась она.

— Одно-единственное исключение, насколько мне известно, — доктор Уоттс, который задал бессмысленный вопрос:

«А зачем мне имущество ближних
Забирать, коль они не согласны?»[1]

И представьте себе, это довод в пользу Честности! Видимо, позиция его заключается вот в чём: «Я честен единственно потому, что не вижу причины красть». Тогда ответ вора будет, разумеется, простым и сокрушительным: «Я забираю имущество ближних, потому что оно мне самому нужно. И я делаю это, несмотря на то, что они не согласны, потому что мне не удаётся получить их согласия!»

— Мне известно ещё одно исключение, — вмешался я. — Этот довод я слышал не далее как сегодня, и даже не от женщины. «Почему бы мне не прогуляться у себя по голове?»

— Что за необычный предмет для такого вопроса! — изумилась леди Мюриел. Она обернулась ко мне, и её глаза так и брызгали весельем. — Нельзя ли узнать, кто предложил этот вопрос на обсуждение? И прогулялся ли он всё-таки у себя по голове?

— Не помню точно, кто так сказал, — в замешательстве проговорил я. — И даже где именно я это слышал!

— Кто бы это ни был, надеюсь, мы встретим его на пикнике! — воскликнула леди Мюриел. — Уж этот вопрос гораздо интереснее всяких там «Ну разве не живописны эти развалины?» или «Разве не милы эти оттенки осени?» Сегодня, как я чувствую, мне раз десять придётся отвечать на такие вопросы!

— Такова одна из прелестей Общества, — сказал Артур. — Почему, в самом деле, нельзя спокойно любоваться красотами Природы без того, чтобы тебя поминутно об этом спрашивали? Жизнь — это что, Допрос или Катехизис?

— Это даже ужаснее, чем художественная галерея, — вступил в разговор граф. — В мае я посетил Королевскую Академию с одним тщеславным молодым художником — так он совсем меня замучил! Я и не подумал бы возражать против его критики, направленной на сами картины, но он понуждал меня соглашаться с ним или даже приводить свои доводы в поддержку — а это было гораздо досаднее!

— И критика была уничтожающей, не так ли? — спросил Артур.

— Безо всякого «не так».

— Да знаком ли вам хоть один тщеславный человек, который отважился бы похвалить какую-нибудь картину? Ведь единственное, чего страшится такой человек (не считая полного игнорирования собственной персоны), так это сомнения в своей непогрешимости! Стоит вам хоть разок похвалить картину, как ваша репутация непогрешимого судьи повисает на волоске. Допустим, это будет портрет, и вы отважитесь сказать: «Хорошо очерчен». А кто-нибудь обмерит его и найдёт, что в одном месте нарушена пропорция на восьмую долю дюйма. И вы кончены как критик. «Вы сказали, очерчен хорошо?» — саркастически вопрошает ваш приятель, а вы краснеете и опускаете голову. Нет уж. Единственный безопасный путь — это если кто-нибудь вдруг скажет: «Хорошо очерчен» — тут же пожать плечами. «Хорошо очерчен? — в раздумье повторяете вы. — Хорошо? Гм!» Вот способ сделаться великим критиком.[2]

Непринуждённо беседуя о подобных материях, мы совершили приятное путешествие в несколько миль по живописной местности и наконец прибыли к месту встречи — развалинам замка — где уже собрались остальные участники пикника. Час-другой мы посвятили гулянию по развалинам, а потом, с общего согласия разбившись на несколько группок случайного состава, расселись на склоне насыпи, обеспечив себя прекрасным видом на старый замок и его окрестности.[3]

Последовала кратковременная тишина, которой неожиданно овладел — а точнее выразиться, которую взял под опеку — какой-то Голос, и голос столь размеренный, столь нудный, столь претенциозный, что каждый из нас, вздрогнув, почувствовал, что никакие другие разговоры в настоящую минуту невозможны и если не прибегнуть к какому-то отчаянному средству, то нам суждено выслушать ни много ни мало Лекцию, которая Бог весть когда закончится.

Говорящий оказался крепко сбитым человеком, чьё широченное, плоское и бледное лицо было обрамлено с севера бахромой волос, с запада и востока бахромой бакенбард, а с юга бахромой бороды — и всё это образовывало единый ореол нестриженой бурой шевелюры. Черты его лица были настолько лишены выражения, что я невольно сказал себе с тем чувством беспомощности, которое вы испытываете, находясь в когтях ночного кошмара: «Лицо лишь намечено карандашом и ещё ждёт последнего штриха!» Он имел обыкновение завершать каждую фразу внезапной улыбкой, которая возникала словно рябь на обширной и пустой поверхности и тут же исчезала, оставляя после себя незыблемую серьёзность, побуждавшую меня всякий раз вновь бормотать: «Нет, это не он; улыбается кто-то другой!»

— Примечаете? — Таким словцом беспардонный лектор начинал каждое предложение. — Примечаете, с каким безупречным изяществом эта осыпавшаяся арка — вон там, на самом верху развалин — выделяется на фоне чистого неба? Она помещена в самое нужное место и имеет самые подходящие очертания. Немного правее или немного левее, и всё было бы совершенно испорчено!

— Какой одарённый зодчий! — проворчал Артур, не слышимый никем кроме леди Мюриел и меня. — Он, оказывается, предвидел тот эффект, который будет производить его работа, когда спустя столетия после его смерти здесь останутся одни развалины!

— А примечаете вон там, где эти три дерева на склоне холма, — и наш лектор указал на них мановением руки с покровительственным видом человека, который сам приложил руку к преобразованию ландшафта, — как туман, поднимающийся от реки, заполняет в точности те промежутки, где нам и нужна расплывчатость в целях художественного эффекта? Здесь, на переднем плане, несколько чётких штрихов вполне кстати, но фон без тумана — нет, знаете ли! Это просто варварство! Да, расплывчатость нам определённо необходима!

Произнеся эти слова, оратор с таким значением взглянул на меня, что я почувствовал обязанность ответить и пробормотал то-сё насчёт эффекта, который лично мне едва ли был нужен, заметив под конец, что всё-таки гораздо интереснее смотреть на вещи, если можешь их видеть.

— Именно так! — тотчас подхватил величественный лектор. — С вашей точки зрения сформулировано безупречно. Но с точки зрения любого, у кого душа предана Искусству, этот взгляд нелеп. Природа, — это одно. Искусство — это другое. Природа показывает нам мир, каков он есть. Но Искусство, как говорит один древний автор, Искусство, знаете ли... Из головы выскочило...

— Ars est celare Naturam[4], — подсказал Артур. Как всегда, он был на высоте.

— Именно так! — отозвался оратор с видимым облегчением. — Благодарю вас. Ars est celare Naturam — но это не так. — И в продолжение нескольких минут тишины лектор размышлял, нахмурив лоб, над этой проблемой. Такая благоприятная возможность не пропала даром, и в тишину вторгся другой голос.

— До чего милы эти древние развалины! — воскликнула девица в очках, олицетворённое Прозябение Ума, и взглянула на леди Мюриел, словно та была признанным ценителем истинно оригинальных замечаний. — И как не залюбоваться этими оттенками осени, в которые окрашена листва деревьев? Я просто без ума!

Леди Мюриел бросила на меня многозначительный взгляд, однако ответила с замечательной серьёзностью:

— О да! Вы совершенно правы!

— Не странно ли, — продолжала девица, с обескураживающей внезапностью переходя от Сентиментальности к Научной Ментальности, — что простое попадание определенным образом окрашенных лучей на сетчатку способно дарить нас таким изысканным удовольствием?

— Так вы изучали Физиологию? — вежливо осведомился некий молодой Доктор.

— Изучала. Правда, прелестная Наука?

Артур чуть заметно улыбнулся.

— Как вы относитесь к тому парадоксу, — продолжал он, — что изображение на сетчатке получается перевёрнутым?

— Это ставит меня в тупик, — чистосердечно призналась девица. — И почему мы тогда не видим все вещи перевёрнутыми?

— Скажите, вам не знакома теория, согласно которой мозги в голове тоже перевёрнуты?

— Да что вы? Как это замечательно! Но как это определили?

— Очень просто, — ответил Артур с важностью десяти профессоров, уложенных в одного. — То, что мы называем вершиной нашего мозга, есть в действительности его основание, а то, что мы называем основанием, есть в действительности вершина. Это просто вопрос медицинской номенклатуры.
Последнее научное выражение закрыло дело.

— Восхитительно! — с воодушевлением вскричала прекрасная Физиологиня. — Я спрошу нашего преподавателя, почему он никогда не рассказывал нам об этой изящной теории!

— Многое я бы дал, чтобы присутствовать, когда она будет задавать этот вопрос, — прошептал мне Артур, когда, по знаку леди Мюриел мы направились к нашим корзинам, где погрузились в более насущное занятие.

«Обслуживали» мы себя сами, поскольку варварский обычай (совмещающий в себе две добрые вещи с целью пустить в ход недостатки обеих и достоинства ни одной) устраивать пикники с участием слуг, которые возвышались бы у вас с тылу, не достиг ещё этих мест, лежащих вдали от больших дорог, — и джентльмены, разумеется, даже не подумали садиться, пока дамы любовно раскладывали земные блага. Вскоре я завладел тарелкой кое-чего твёрдого, стаканом кое-чего жидкого и примостился возле леди Мюриел.

Это место оставили незанятым — явно для Артура, как важного гостя; но он застеснялся и присел возле девицы в очках, чей тонкий и резкий голосок пару раз уже разнёс по всему нашему Собранию зловещие фразы вроде «Человек есть сгусток Качеств!» и «Объективность достигается только через Субъективность!». Артур храбро всё сносил, однако на некоторых лицах уже появилась тревога, поэтому я понял, что самое время покончить с метафизическими вопросами.

— В раннем детстве, — начал я, — когда погода не благоприятствовала пикникам на открытом воздухе, нам позволялось устраивать пикники особого рода, которые мне ужасно нравились. Мы расстилали скатерть не на столе, а под столом, садились вокруг неё на пол и, смею сказать, получали больше удовольствия от такого чрезвычайно неудобного способа принятия пищи, чем когда нам сервировали общепринятым образом.

— Не сомневаюсь, — откликнулась леди Мюриел. — Всего сильнее дети ненавидят распорядок. Мне кажется, что любой мальчуган, утомлённый надзором со стороны взрослых, с огромным удовольствием будет заниматься хоть Греческой Грамматикой — но только если ему разрешат при этом стоять на голове. К тому же, ваши обеды на ковре избавляли вас от одной особенности пикника, которая, на мой взгляд, является его главным недостатком.

— Вероятность ливня? — предположил я.

— Нет, вероятность того... или даже неизбежность того, что к пище примешаются живые существа! Пауки для меня — это пугало. Но мой отец не сочувствует такому отношению — верно, папа? — добавила она, ибо граф услышал слово «отец» и обернулся.

— «Своя всем язва: люди мы» [5], — проговорил он ровным печальным голосом, который, казалось, был для него совершенно естественен. — У каждого имеется свой предмет нелюбви.

— Но вы ни за что не угадаете его предмета! — произнесла леди Мюриел с тем чудесным серебряным смешком, который звучал для моего уха настоящей музыкой.

Я подтвердил, что ни за что не угадаю.

— Он не любит змей! — произнесла она театральным шёпотом. — Скажете, законное отвращение? Но как можно не любить такое милое, такое льстиво и облегающе ласковое создание, как змея!

— Не любить змей! — воскликнул я. — Неужели такое возможно?

— И слышать о них не желает, — повторила она, мило напустив на себя суровость. — Не то чтобы он их боится... Просто не любит. Говорит, они слишком волнистые.

Я встревожился, причём гораздо сильнее, чем желал показать. Было что-то настолько неподходящее в этом отзвуке тех самых слов, которые я только недавно слышал от маленького лесного духа, что лишь огромным усилием воли мне удалось беззаботно проговорить:

— Давайте оставим эту неприятную тему. Не споёте ли вы нам что-нибудь, леди Мюриел? Всем известно, что вы умеете петь без аккомпанемента.

— Все песни, которые я знаю — без музыки — боюсь, ужасно сентиментальные! Слёзы у вас наготове?

— Наготове! Наготове! — донеслось со всех сторон, и леди Мюриел — а она отнюдь не была одной из тех поющих дамочек, которые считают приличным уступить мольбам только с третьего или четвёртого раза, да и то прежде сошлются на провалы в памяти, потерю голоса и другие решительные причины соблюдать тишину — сразу начала:

«Сидели на взгорочке три Барсука —
Совсем, ну совсем короли!
Их чахлый отец не вставал с лежака
Вдали от них, вдали,
Но жизнь, что привольна была и легка,
Вели они, вели.

Слонялись там три молодые Трески —
Хотелось им рядом присесть;
Про вкусности пели они от тоски,
Про честь, про лесть, про месть;
Трещали как прутики их голоски:
Всё тресь, да тресь, да тресь.

Мамаша Треска на солёной волне
Глядела по всем сторонам.
Папаша Барсук всё взывал в тишине
К далёким сыновьям:
“Я дам вам пирожных, вернитесь ко мне,
Я дам, я дам, я дам!”

Сказала Треска: “Знать, ошиблись путём
Они в чужедальних краях”.
Ответил Барсук: “Лучше впредь их запрём
И станем на часах”.
Вот так старики рассуждали вдвоём
В слезах, в слезах, в слезах».

Здесь Бруно внезапно произнёс:

— Для той песенки, Сильвия, которую пели три Трески, нужна немножко другая мелодия. Но её я не смогу спеть, если ты не подыграешь.

Сильвия тут же уселась на крошечный грибок, который по чистой случайности рос рядышком с маргариткой, словно самый обычный в мире стульчик перед самым обычным в мире музыкальным инструментом, и принялась наигрывать на лепестках, как будто это были клавиши органа. Зазвучала музыка, такая восхитительная маленькая музыка! Просто крошечная!

Бруно склонил головку на бок и несколько секунд очень внимательно вслушивался, пока не сумел ухватить мотива. И тогда снова зазвенел мелодичный детский голосок:

Чудеснее сказок об эльфах и слаще
Ночных сновидений в таинственной чаще —
Для шумного пира, для тихой минуты,
Ночная ли тьма или блещут салюты —
Отбрось ты любые сомненья —
Подходит одно угощенье:
Ты пудинг Ипвергис себе нарезай,
Затем Аззигума в бокал наливай!

И если когда-то найдутся причины
Приюта искать на цветочках чужбины,
И спросят меня, приглашая обедать:
“Какого ты блюда желаешь отведать?”
То нет никакого сомненья —
Отвечу я без промедленья:
“Мне пудинг Ипвергис скорей подавай,
Затем Аззигума в бокал наливай!”

— Теперь можешь не играть, Сильвия. Ту первую мелодию я гораздо лучше пою без комплимента.

— Он имел в виду, без аккомпанемента, — прошептала Сильвия, улыбнувшись при виде моего удивлённого лица. Затем она сделала руками движение, словно задвигала регистры органа.

«Никак не признают рыбят Барсуки;
Трескучий противен им всхлип.
Они отродясь не едали ухи,
Не то б любили рыб.
И только щипают их за плавники,
Всё щип, да щип, да щип».

Должен заметить, что всякий раз, когда Бруно пел последнюю строку куплета, запятые он вычерчивал в воздухе указательным пальцем. Мне ещё в первый раз подумалось, что он это ловко придумал. Ну в самом деле, для них же не предусмотрено никакого звука — точно как и для вопросительного знака.

Предположим, вы сказали приятелю: «Тебе сегодня лучше» — и вам нужно показать ему, что вы задали вопрос. Тогда что может быть проще, чем начертить в воздухе пальцем знак вопроса? Вы тот час же будете поняты!

«Вдруг старший промолвил: “Не рыбы ль они,
Чья Мать с чешуёй и хвостом?”
Второй отвечает: “Они! — и одни,
А где их отчий дом?”
А младший воскликнул: “Вдали от родни
Втроём, втроём, втроём!”

Потопали к берегу три Барсука —
К полоске, где плещет прибой;
У каждого в пасти живая Треска
Счастливая с лихвой.
Звенят голосочки: “Зверята, пока!
Домой, домой, домой!”»

— Короче говоря, они все отправились по домам, — сказал Бруно, подождав с минуту, не собираюсь ли я чего спросить — он, очевидно, чувствовал, что хоть какое-то пояснение сделать всё же нужно. А мне, в свою очередь, сильно захотелось, чтобы в Обществе тоже было принято какое-нибудь такое правило, согласно которому в заключение каждой песни исполнитель сам бы высказывал направляющее замечание, не морща понапрасну лбы слушателям. Предположим, что некая юная леди закончила щебетать («скрипучим и срывающимся голосом») утончённое стихотворение Шелли «В сновиденьях о тебе прерываю сладость сна...» — насколько было бы приятнее, если бы не вы должны были тотчас же разражаться словами искренней благодарности, но сама певица, покуда натягивает перчатки, а в ваших ушах ещё дребезжат страстные слова «Ты прижми его к себе и разбиться не позволь», обязана была бы пояснить: «Должна заметить, что она не выполнила эту просьбу. Так что оно в конце концов разбилось».[6]

— Так я и знала, — прозвучал спокойный женский голос, когда я встрепенулся от звона бьющегося стекла. — Сначала вы всё сильнее наклоняли его, пока шампанское не пролилось, а потом... Мне показалось, что вы засыпаете. Очень сожалею, что моё пение произвело на вас такое действие!




[1] Исаак Уоттс (1674—1748) уже знаком читателям Гарднеровско—Демуровских изданий «Алисы». Напомним, что он был духовным писателем, автором Катехизиса и церковных гимнов. Здесь у нас цитата из его гимна «Вор».

[2] Сам Кэрролл в зрелом возрасте любил посещать лондонскую Королевскую Академию. Привлекали его главным образом сюжетные картины академиков (воспоминанием об одном из таких посещений служит, например, стихотворение «Через три дня»).

[3] Скорее всего, в роман оказались перенесены замковые развалины Гилфорда — городка, в котором большое семейство Доджсонов обосновалось в октябре 1868 года, поскольку вследствие кончины архидьякона Доджсона, произошедшей 21 июня 1868 года, оно оказалось вынуждено покинуть ректорский дом в Крофте, в котором провело почти двадцать пять лет, чтобы в него могла вселиться семья следующего исполняющего должность покойного. Тогда-то Чарльз Лютвидж, став главой семьи и тем самым взвалив на себя опеку над семью незамужними сестрами и тремя младшими братьями, после некоторого периода раздумий остановил свой выбор на Гилфорде, где Доджсоны и сняли за 73 фунта стерлингов в год первую же приглянувшуюся им усадьбу в викторианском стиле — «Честнатс» («Каштаны»), непосредственно примыкавшую к землям, на которых расположены древние руины. Вопрос о том, почему выбран был именно Гилфорд, обсуждался в ряду других на выездном собрании в Гилфорде членами Североамериканского общества Льюиса Кэрролла в июле 2010 года, отчёт о котором был опубликован в №85 журнала «The Knight Letter». Роджер Аллен, докладчик по этому вопросу, высказал соображения насчёт невозможности для Чарльза Лютвиджа уделять родственникам надлежащее количество времени в случае, если бы они жили с ним в непосредственном соседстве, и разорительности квартирования в Лондоне; в то же время Кэрролла привлекли красоты городка и окрестных меловых холмов графства Сюррей, равно как и удобство проезда по железной дороге как из Лондона, так и из Оксфорда. Вероятно, было принято в расчёт и то, что в окрестных сёлах проживали друзья и знакомые Кэрролла. В Гилфорде же и сам Кэрролл уйдёт из жизни во время очередного посещения родных.

[4] Искусство служит сокрытию природы (лат.). Артур опять озорничает. «Латинскому автору», а именно Овидию, принадлежит несколько иная мысль («Метаморфозы», книга X, стих 252, или, например, «Наука любви», книга II, стих 313). Кратко она звучит как «Ars est celare Artem»: [настоящее] искусство заключается в сокрытии искусства.

[5] Из стихотворения Томаса Грея «Ода отдалённому виду на Итон-колледж» (1742).

[6] Речь идёт о стихотворении «Индийская серенада». Начальные строки, которыми его обозначает леди Мюриел, даны в переводе Бориса Пастернака, а вот заключительные Кэрролл цитирует неточно вплоть до искажения смысла (вероятно, в интересах рассказа), поэтому их перевод также дан соответственно контексту. «Оно» в объяснении исполнительницы — это сердце влюблённого.

Обсуждение

Exsodius 2009
При цитировании ссылка обязательна.
Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Интересные статьи